Андрея, и я при своей сверхъестественной наблюдательности в самом скором времени и в этой гимназии стал враждебно относиться ко всему, что тут творилось. Преподаватели, в сущности, только выполняли требования развращенного до мозга костей продажного корыстолюбивого общества и сами были такими же развращенными и отупевшими людьми, а их ученики, подрастая под их влиянием, становились такими же продажными и развращенными. Уроки все больше отдаляли меня от всякого естественного умственного и нравственного развития, я попал в невыносимые тиски этой учебной машины, где история фальсифицировалась и под видом жизненно необходимых знаний вдалбливалась в наши головы, и я следил, как во мне вновь начинается то разрушение, которое приостановилось, когда я ушел из средней школы. Снова, во второй раз, я попал в такую катастрофу и сразу понял, что эта гимназия тоже только калечит мою душу, мне вскоре все в ней опротивело, к тому же еще возникло и полное отвращение к удручающей узколобости преподавателей, потому что все они были только порождением полного невежества, носителями давно устаревших научных теорий, да и мои соученики внушали мне не меньшее отвращение своими буржуазными, или, верней, мелкобуржуазными, установками, которые они пытались навязать мне силой, наперекор всему, и я никогда по-настоящему не мог найти с ними общий язык, во-первых, потому что меня отталкивала их буржуазность, а во-вторых, потому что их от меня тоже отталкивало мое безусловно болезненное отвращение к ним самим (к их буржуазности) и ко всему связанному с их сугубо буржуазной средой, вот почему они меня совершенно исключили из своей компании, и я снова остался в полном одиночестве, предоставленный сам себе, вечно готовый к отпору, вечно в страхе и трепете ожидая грозящих мне бед. Но это, конечно, не значит, что я чувствовал себя беспомощным, наоборот, под этим вечным гнетом не только со стороны преподавателей, но и со стороны моих соучеников, вышедших, как я уже отмечал, из совершенно иной среды, ничем не похожей на мою, я, оставшись в полном одиночестве, один против всех, становился все сильней и крепче, то есть со временем меня уже ничто не трогало, я ни на кого не обижался и просто все пропускал мимо ушей, потому что знал: я в этой гимназии надолго не застряну. Я уже давно перестал интересоваться всем, чему нас учили, поэтому у меня и отметки в первой же четверти были неудовлетворительные. Гимназия стала источником всех бед, но сразу избавиться от нее я не мог, приходилось пока что терпеть, интересовала меня по-настоящему только география, предмет вполне бесполезный, затем рисование и музыка, правда, история тоже всегда захватывала меня, а ко всему остальному я относился с полнейшим равнодушием и вообще тогда уже понимал инстинктивно то, что я теперь понимаю вполне четко и ясно: гимназия эта была специальным заведением, где губили души. Но если я хотел добиться в жизни какой-то высокой цели — а я безусловно этого хотел, — надо было все же окончить эту гимназию; это мне повторяли без конца, и потому я пытался, хотя и с глубочайшим отвращением ко всему, что мы проходили, осилить гимназическую программу, но ничего у меня не выходило, однако моему деду, который мне все время внушал, что непременно надо получить аттестат об окончании гимназии, если не хочешь попасть под колеса жизни в нашем обществе — а я себе прекрасно отдавал отчет, что это значит, — ему, деду, я ничего не говорил, он и не знал о моих полных провалах, моих скверных отметках, которых я и сам стыдился, и возвращаясь домой, в Траунштайн и Эттендорф, раз в две недели, я никогда не рассказывал об этих своих неуспехах. Каждые две недели, сложив грязное белье в рюкзак, я уже в три часа утра через предусмотрительно открытое для меня окошко убегал из интерната домой, и мне надо было пройти около тринадцати километров пешком до границы, я переходил ее около гостиницы в Вартберге, на полдороге между Зальцбургом и Гросгмайном, в предрассветной мгле, в постоянном страхе, как бы не попасться пограничникам, и так каждые две недели; я шел сначала по городу, словно вымершему, холодному и еще темному, мимо хлевов и сараев, в лес, по болоту за Вартбергом и через границу в Марцоль, а оттуда в Пидинг — маленькое баварское местечко, где я, обладатель двух удостоверений — с одной стороны, австрийского удостоверения личности, а с другой стороны — немецкого пропуска, садился в поезд до Фрайлассинга, а оттуда ехал в Траунштайн. |