Изменить размер шрифта - +
Факты — всегда страшная вещь, но нельзя их как-то прикрывать, мы не должны поддаваться болезненным, вечно грызущим нас страхам, скрывать то, что происходит в действительности, искажать всю историю человечества, фальсифицировать биографии людей и передавать дальше в искаженном виде эти факты другим, потому что в нас укоренилась привычка — фальсифицировать факты и передавать их дальше в этом фальсифицированном виде, правда, мы и так знаем, что часто история — сплошная фальшивка и в искаженном виде передается потомкам. И то, что автор сам попал в этот интернат себе во вред, на погибель, а вовсе не для заботливого воспитания чувств, приобретения знаний, укрепления характера, как его уверяли и как ему всегда упорно и неотвязно пытались внушить его родные, хотя сами понимали всю бесстыдную, подлейшую и преступнейшую ложь этой «воспитательной» болтовни, — он скоро понял, и ему труднее всего было понять деда, который отвечал за него теперь, когда его опекун был призван на военную службу в так называемый вермахт и всю войну провел на Балканах, на так называемом югославском фронте; но теперь-то я знаю, что у деда не было другого выхода, и он был вынужден отдать меня в этот интернат на Шранненгассе, чтобы подготовить в среднюю школу, а именно в гимназию; меня отдали в школу св. Андрея, так как дед непременно хотел, чтобы я получил среднее образование, все равно где, чтобы не потерять возможность позже поступить в университет; поэтому мне бессмысленно было думать о том, чтобы сбежать из интерната; значит, единственной возможностью уйти оттуда было самоубийство; да многие из нас и выбрали эту возможность — уйти из этого национал-социалистского тоталитаризма (а также из этого города, который хотя и не возносил до небес и не во всем прославлял национал-социализм, однако постоянно и четко требовал подчинения всем его установкам, и этот город даже без его национал-социалистского тоталитаризма всегда был для подростка источником всяческого разложения и распада), и оборвать существование в этой гнетущей фашистской обстановке можно было только самоубийством — выброситься из окна или броситься вниз со скалистой вершины Монашьей горы, то есть в самом буквальном смысле слова сломя голову, сразу покончить с жизнью; вместо того чтобы поддаться этой фашистски-садистской системе, построенной по образцу тогдашней великогерманской системы воспитания, вернее, системы изничтожения всех человеческих чувств, то есть самого человека, — не дать себя изничтожить или исковеркать; потому что юноша, которому удалось вырваться живым, выйти из такого заведения, как наш интернат, а я тут говорю именно про такого юнца, а не про всякую другую молодежь, — этот юноша на всю жизнь, на весь срок своего томительного прозябания на земле, все равно кто он такой, все равно кем он станет, навсегда останется безропотным и вместе с тем лишенным всякой надежды, то есть безнадежно погибшим существом, оттого что он столько лет пробыл каторжником в таком каторжном воспитательном заведении, где его изничтожали годами, и проживи он хоть десятки лет, все равно, кем бы он ни стал, где бы ни жил, он таким и останется. В то время меня, тогдашнего ученика, одолевали две боязни: я боялся всех и всего в нашем интернате, и самый большой страх внушал Грюнкранц, который постоянно и неожиданно откуда-то появлялся и за все наказывал; он раньше был образцовым офицером, примерным штурмовиком, и я почти никогда не видел его в штатском, всегда — либо в форме капитана, либо в форме штурмовика; и, как я теперь догадываюсь, он был вечно одержим какими-то навязчивыми патологическими сексуальными и явно садистскими позывами, с которыми он пытался и никак не мог справиться; и этого до мозга костей пропитанного фашизмом человека, к тому же руководителя зальцбургского хора, я боялся, во-первых; а во-вторых, боялся войны, я узнал о ней не только из газет или из рассказов отпускников, не от своего опекуна, воевавшего на Балканах, и не от дяди, который служил в оккупационных частях в Норвегии, — он до сих пор живет в моей памяти, этот гениальный коммунист и изобретатель, он всю жизнь что-то творил и всегда поражал меня какими-нибудь необычайными и далеко не безопасными идеями, человек высокого духа и творческого ума, — нет, не от них я узнал — я на себе почувствовал, что война — это не далекий кошмар, охвативший и сожравший всю Европу, но реальный ужас — почти ежедневные воздушные тревоги и налеты; и в этом вечном страхе, и перед Грюнкранцем и перед войной, жизнь в интернате все больше и больше превращалась в сплошную угрозу для моей жизни.
Быстрый переход