Изменить размер шрифта - +
Один из тех, кто ушел, пытался стать актером, странствуя по многим австрийским и немецким городам, но через много лет вернулся домой (по словам его матери) «пропащим типом» и, маясь животом, отощавший, худой как скелет, почти потерявший и человеческий облик, и свою красоту — а был он (по словам его матери) красавцем, — так и подох на ее прогнившем диване. Один из жителей этих трущоб годами пытался стать танцором, другой — прижиться в Америке, третий — в Австралии; их были сотни, этих уроженцев Шерцхаузерфельда, и почти все они возвращались домой и тут погибали. Их матери, их отцы всегда этого ждали. Все, часто уходившие на холодную чужбину, в сущности, шли окольным путем к своей неизбежной судьбе — к гибели, к смерти, в то время как их родители, их братья, сестры и вся родня спивались и гибли дома, от запоя. Дети рождались в семьях, отупелых от пьянства, в бредовом кошмаре, где с самого детства их коверкали и калечили. Из этой жуткой своей жизни, из нелепости своего существования девочки могли выйти, только став уборщицами, мальчики — рудокопами или разнорабочими, и все жители трущоб ежеминутно меняли места, постоянно убегали в болезни, в преступления, и по-настоящему вся их страшная жизнь, все их страшное существование было только непрестанной сменой болезней и преступлений — и так до самой смерти. Они жили как заводные, в непрестанном жужжании какого-то механизма оговоров и обвинений, они обвиняли всех и вся, и, чтобы как-то высвободиться, вздохнуть, они виноватили вперемешку и бога, и весь мир, и себя, и всех вокруг. Их существование проходило в непрерывных обвинениях и оговорах, как в хронической смертельной болезни. В сущности, ничего, кроме развала и разлада, в их жизни не было, в этом вся она и проходила, и они безостановочно разрушали и растаптывали друг друга. Их жизнь была смертельным напряжением смертельно отчаявшихся людей, и все они — и мужчины и женщины — поочередно укрывались то в больнице, то в тюрьме, то в сумасшедшем доме. Сначала я не понимал двусмысленных намеков некоторых покупателей, они до меня не доходили, поэтому одни люди были для меня ни лучше, ни хуже других, хотя я не понимал ни двойного, ни тройного, ни многозначительного смысла их слов, даже не понимал, о чем идет речь, но через несколько дней мне становилось все яснее, о чем они говорят, ясней, почему они говорят о том, о чем, конечно, никогда не говорят вслух городские люди, и мне куда больше понравилась их откровенная речь, она стала куда понятней лицемерного замалчивания, принятого в нашем обществе. Так называемые непечатные слова и выражения, в сотнях и в тысячах самых разнообразных вариантов, я, конечно, выучил там очень быстро. Эти люди никогда не стеснялись в выражениях. Мне понадобилось совсем немного времени, чтобы привыкнуть к их откровенностям, а недели через две-три, через какой-нибудь месяц, я уже превзошел всех своих покупателей в изобретательности, когда разговор касался этих тем, и совершенно не стеснялся. Тут я себе разрешал то, что мне никогда не разрешалось делать дома, — просто давал волю своей богатейшей фантазии, и ничуть не удивительно, что в Шерцхаузерфельде все это было вполне уместно. Попривыкнув к основной тематике разговоров у нас в лавке, я переплюнул всех, использовав мои необычайные способности придумывать разные комбинации слов, и стал забивать даже самых заматерелых ругателей. Моя молодость, мальчишеское обаяние — а я тогда был славным мальчишкой — и при этом особый дар: умение владеть всеми оттенками, всеми красками, всем неисчерпаемым запасом слов — сразу обеспечили мне полный успех. В подвале всегда шел разговор на одну из пяти основных тем: говорили о снабжении, о сексе, о войне, об американцах и, совершенно особо, об атомной бомбе — у всех еще болела душа за Хиросиму, разрушенную такой бомбой. О продуктах, о том, как их раздобыть, все эти люди думали денно и нощно; доставить их, конечно, можно было сотнями способов, самыми разными путями, но официально их выдавали по продуктовым талонам, в определенные дни, о таких выдачах извещали в газетах и по радио.
Быстрый переход