— Вы вот смотрите на девушек свысока, — задыхаясь, сказала Маша, — а они в войну больше пользы принесли, чем вы сейчас.
— Это вы не меряли, — сказал Леша, отодвинувшись, — кто чего принес.
Действительно, не мерила. И пожалела о своей горячности. Но очень уж возмутил ее Леша.
Больше он к Маше не ходил, а если заговаривал, то с насмешкой. А девушки, хоть она и заступилась за них, тоже осудили ее и назвали гордячкой.
Пусть. Она встала и медленно пошла по тропинке. Хороший август, теплый вечер. Небо, усеянное звездами, как будто шевелится. Как много этой напрасной красоты! Лето все длилось и мучило Машу своей бесконечной щедростью. И сама она, как назло, все хорошела и сознавала это. Чувствовала, как прибывают силы.
Вернуться домой в свою комнату? Танюши по вечерам не бывало дома: она уходила на танцы и возвращалась поздно.
Что могло привлекать ее на танцах? Большинство девушек кружились друг с другом. Леша называл их «шерочки с машерочками» (тоже, оказывается, старорежимное выражение!). Одни насильно улыбались, делали вид, что им весело. А другие, не желавшие быть «шерочками», стояли вдоль стены и ждали. И смотрели умоляющими глазами на Лешу и его немногочисленных приятелей. А те медленно проходили мимо и нарочно долго выбирали.
Маше было обидно за девушек, но многое в них самих не нравилось ей: визгливый смех, заискивание перед парнями, отсутствие гордости. Симпатичную Танюшу Пахотину она любила, когда та пела. А как только заговаривала о житейском (женихи, промтовары, происшествия: там убили, здесь обокрали), она становилась безразлична Маше, даже неприятна.
«Отчего это нельзя ни с кем сойтись? — думала она, прохаживаясь по опушке. — Отчего раньше, до войны, так легка была дружба? Не только с Дусей и Володей — со всеми (кроме одного) было так просто говорить и понимать друг друга. И главное, интересно. А сейчас всех куда-то раскинуло, а к новым знакомствам не тянет».
А может быть, это и от характера зависит, и от профессии также? Маше эта мысль не раз приходила в голову. В конце концов, фортепиано — ее единственный друг. И если присмотреться, то музыканты и вообще художники всегда одиноки: в этом особенность их работы, их судьбы.
А в большом коллективе, где день за днем делаешь со всеми одно общее дело, — там не может быть ни этих сомнений, ни одиноких дум. Времени не хватает. Все вместе трудятся, а в часы отдыха непосредственно веселятся. И зачем ей, девушке из простой семьи, вырываться куда-то вперед (и вперед ли?), идти какой-то особой дорогой и в своем деле рассчитывать только на себя? Надо жить легче, проще, а главное — не отделяя себя от других.
У калитки прощались влюбленные. Вот для кого этот щедрый вечер.
И по радио пели:
Есть на свете счастье, есть красота. Для кого же тогда искусство? Для обездоленных? Счастливым, истинно счастливым оно не нужно. Для чего оно тем, кто любит, кто любим взаимно?
Маша открыла дверь своей комнаты. Темно. Не встречает мать у порога: «Доченька моя, что ж ты так долго?» Не спешит хлопотать… Никто не встречает. Ничьи глаза не светятся радостью.
Не зажигая огня, Маша прилегла на кровать и долго пролежала так, закутавшись в платок до бровей.
Открылась дверь. Вошла Танюша, зажгла свет. В руках у нее были цветы, щеки горели. Может быть, это она прощалась там, у калитки?
— Машенька, — сказала она, — ты не помнишь какой-нибудь хороший стих?
Зачем? Разве ей до того?
— Или спой что-нибудь. Пожалуйста. Так хочется. Так недостает.
Значит, все-таки недостает!
И Маша вполголоса начала то, что менее всего подходило к ее настроению:
— «По волнам скользя-я-т гондолы, — ликующим полным звуком подхватила Танюша, — искры блещут по-од луной…»
И закружилась по комнате вместе с букетом, и продолжала петь. |