— Выбейте окна в мансарде! — кричали вокруг.
К окну приставили лестницу. Густой черный дым клубился над окном; черепица полопалась от жара, и огонь дерзко вырывался из-под балок и стропил.
— Юль! — закричали все.
Старик, в заношенном шлафроке, накинутом на худое желтое тело, выскочил из двери. Длинные пальцы сжимали серебряный кубок; под мышкой он держал маленькую шкатулку из папье-маше, в какой хранят женское рукоделье. Это было все, что он успел инстинктивно схватить при бегстве.
— Дедушка и ребенок… — запинаясь, бормотал он; оглушенный страхом и жаром, он привалился к стене и показывал вверх, на мансарду. Там открылось окно и вылез старый еврей, полуголый, с маленькой Наоми на руках. Ребенок прижимался к деду. Несколько человек из зрителей подскочили и крепко держали лестницу.
Старик с ребенком на руках уже ступил на нее обеими ногами, но вдруг остановился, издал странный вздох, повернулся вместе с малышкой, снова влез в окно и исчез. Черный дым и искры на мгновение закрыли проем.
— Куда же он? Ведь сгорит, сгорит вместе с ребенком!
— Ну как же, он забыл свои деньги.
— Дорогу! — воскликнул громовой голос, и человек со смуглым выразительным лицом протиснулся вперед и вскочил на лестницу, схватился за оконную раму, верхняя часть которой почернела от копоти. Внутри уже занялось, сияние дрожало под вздувшимся потолком. Мужчина влез в комнату.
— Кажется, это норвежец, что живет на Хульгаде? — спрашивали в толпе.
— Он самый. Ему сам черт не брат.
В комнате было светло как днем. Наоми лежала на полу. Деда не было видно, но густой удушливый дым проникал из соседней комнаты, куда только что открыли дверь. Норвежец схватил ребенка и выбежал на шаткую лестницу. Наоми была спасена, однако старик, которого вдруг потянуло к обитому железом сундуку, уже задохнулся.
Крыша с треском провалилась. Столб искр, бесчисленных, как огоньки Млечного Пути, взвился высоко в воздух.
— Господи помилуй! — такова была короткая поминальная молитва о душе, которая в этот миг сквозь огонь уходила в царство мертвых.
Спасти хоть что-нибудь было невозможно. Все было объято пламенем. Старая служанка Симония в слезах отчаяния простирала руки к костру, в котором сгорели ее господин и все то, что еще вчера было ее домом. Юля Мария увела к себе, туда же пришла Наоми.
— Аист, несчастный аист! — закричали все.
Огонь добрался до гнезда; аистиха-мать стояла, расправив широкие крылья, пытаясь укрыть ими птенцов от нестерпимого жара. Самца не было видно, он, наверно, куда-то улетел еще раньше. Аистята забились поглубже в гнездо и боялись вылететь, мать махала крыльями и тянула вперед голову и шею.
— Мой аист! Моя любимая птица! — кричал портной. — Упаси Бог хотя бы тебя!
Он приставил к стене лестницу, а остальные, галдя и кидаясь мелкими камушками, пытались согнать аистов с места, но те не улетали. Густой, угольно-черный дым окружал стену, портному приходилось низко наклонять голову, вокруг которой как снежная вьюга кружились искры и головешки. Пламя коснулось сухих веток, из которых было сделано гнездо, и оно вспыхнуло; аистиха-мать стояла посреди огня и горела заживо вместе со своими детьми.
К концу дня пожар потушили. Дом еврея превратился в дымящуюся груду угля и пепла, где и нашли обугленное тело хозяина дома.
К вечеру портной с сыном стояли у пожарища; поднимающийся там и сям дымок свидетельствовал о том, что в глубине еще тлело. Вместо красивого сада перед ними был разоренный пустырь. Вокруг валялись черные головешки, виноградные лозы и чудесная повилика были сорваны со стен и втоптаны в землю. Аллеи превратились в пожоги. Красивых левкоев не осталось совсем, живая изгородь из роз была сломана и запачкана землей, половина акации сгорела, и вместо освежающего чудесного аромата цветов дышать приходилось дымом и гарью. |