|
Разве не удивительно? Я вышел на несколько минут с Луизой, я хотел прогуляться; и что же я при этом совершил? Я поспособствовал циркуляции закона, внес свою лепту в исполнение публичного постановления. Это должно меня воодушевить, подумал я, помочь мне жить. И все же я испытывал огромную неловкость. Знать, что каждый благодарен мне за мой взгляд, благодарны даже те, кто, с той стороны от кордона, был обречен этим взглядом на изоляцию и уничтожение, – что я мог с этим поделать? – было невыносимо; от этого в моем взгляде ширилась пустота. То есть на самом деле я, несмотря ни на что, это выносил, ведь пустота ничего не меняла, я даже не отключался – продолжал смотреть по всем правилам, видел то, что видят другие, и сама неловкость, также подчиненная правилам, становилась почтенным чувством печали, вызванной зрелищем общих бед.
Прогулка подошла к концу: перед нашим домом я заметил такси, из которого вылез парень в наброшенном сверху белом халате, проскользнул внутрь, поспешно нырнув в широко распахнутую дверь. Когда мы пересекли улицу и первый коридор, я понял по звуку, что лифт поднимается не то на пятый, не то на мой этаж. Бросившись вдогонку по лестнице и ничего вокруг себя не видя, я был внезапно остановлен и даже грубо оттянут в сторону. Я едва дышал. Мне была видна кисть руки, сама обнаженная рука, рука боксера. Я дал себя увести, у меня было ощущение, что мы поднимаемся вместе, что он втолкнул меня к себе в комнату, велел мне ждать. До меня с трудом дошло, что он ушел. Еще не вполне придя в себя, я уже был раздражен и уязвлен подобной бесцеремонностью. Ему на все плевать, он бросил меня сюда, потом ушел; да еще и вел себя как покровитель. В приступе подозрительности я подумал было, что он прячется за дверью, и распахнул ее: там никого не было, он, стало быть, ни во что меня не ставил! И почему, подумал я, он был в одной рубашке, да еще и с закатанными выше локтя рукавами? Но когда я увидел, как он, вернувшись, идет к вешалке, берет куртку и рассеянно ее надевает, когда я увидел, как эта по-прежнему поразительно крупная фигура, пройдясь туда-сюда по комнате, в конце концов замирает над письменным столом и поворачивается ко мне, он показался мне настолько усталым, таким потухшим, что во мне вновь шевельнулась легкая симпатия, пусть даже столь монументальная усталость наверняка сулила большую опасность.
– Кто этот раненый? Почему его доставили сюда?
– Раненый?
– Знаете, – сказал я, – я о многом догадываюсь. Вы как-то сказали мне: «Вы слишком много размышляете». Вы, может быть, не совсем так сформулировали, но смысл был такой. Не думаю, что размышляю слишком много. Но действительно, иногда и вправду складывается впечатление, что тут не обошлось без какого-то «слишком». Я слишком много размышляю, даже когда не размышляю. Ну да, возможно, это «слишком» относится к вам.
Он смотрел на меня все с тем же видом загнанной лошади, без выражения.
– Кажется, вы очень устали, – заметил я.
– Вы хотите сказать: поболтаем – или хотите мне что-то сообщить?
Я сидел у него на диване и видел совсем другую комнату, чем та, куда приходил прежде: стены перекрашены, мебель на грани роскоши.
– Попав сюда, я заметил некоторые изменения. Я оставил их без внимания, повел себя так, как будто это меня не касается. Но мог бы их и учесть.
– Изменения? Какого рода изменения?
– Не столь важно. Но хотел бы вас предупредить: даже если я закрываю глаза, даже если с виду кажется, что я в чем-то ошибаюсь, принимаю, например, вас за другого, было бы ошибкой рассматривать эти недоразумения всерьез. Что бы я ни делал, я все же знаю, кто вы такой.
– Что вы имеете в виду? О чем вы говорите?
– Я только что прошелся по улице: мне хотелось видеть новые лица. Возможно, это покажется вам ребячеством, но я получаю определенное удовольствие, рассматривая прохожих. |