|
Уже царил полуденный свет, но фон этого полудня оставался сумрачным. Медленно проезжали машины. В тени деревьев остановился автобус, все маленькие группки слились в одну плотную очередь, которая продвигалась, не нарушая порядка. Стоящий на подножке контролер начал покрикивать: с каждым выкриком кто-то оказывался выбранным, предпочтенным; оставшиеся моментально пропускали его, чтобы занять освободившееся место. Вновь потекло ожидание. Время от времени на меня посматривал человек в коричневой фуражке, в тщательно застегнутом до самого воротничка кителе. По этой униформе я, казалось, узнал одного из курьеров мэрии. «Жду уже полчаса, – пожаловался он мне. – Так мне никогда не добраться до дому. Нет, так не годится». Я кивнул. «Я что-то не видел вас в последние дни. Вы болели?» – «Я в отпуске». – «Многих в последнее время нет на месте». Со скрежетом и запахом гари остановился другой автобус; всех пассажиров попросили выйти, и рядом образовалась вторая, параллельная нашей очередь, что вызвало протесты, но полицейские лишь отшучивались: это их не касалось. И тогда, мне кажется, я расслышал произнесенное тихим голосом, пришедшее из глубины времен слово, от которого я похолодел: Саботаж. Я не повернул головы, не посмел ни на кого взглянуть, прежде всего нельзя было смотреть на кого бы то ни было, стоило прозвучать этому слову, этому обвинительному ропоту, который ставил все под вопрос и был настолько бли-зок к запрету, что его почти невозможно было услышать на людях. Саботаж, Саботаж. Мой голос? Я был парализован, услышав, как мой собственный голос откликается эхом на подобное непотребство. Гнусность, грязь. Как это случилось? Во имя кого, против кого он говорил? Как пособник закона? его разоблачитель? как его палач? «Прошу помолчать!» – бросил полицейский, но его призыв к порядку был слишком слаб. Он ничего не мог сделать против нечленораздельного крика, который сам угрожал его погубить. Вокруг меня образовалась пустота, люди должны были отступить, они не смотрели на меня, они не имели на это права, они испуганно ждали, как будто над каждым нависла угроза оказаться виновным. Что делать? Куда идти? «Эй, в чем дело?» – крикнул мне кто-то. Я оттолкнул его локтем, он напрягся, привалился к своему соседу; я видел это глупое препятствие, это воплощение принципа, которое не желало устраняться. «Давайте-ка поспокойнее», – сказал полицейский. «В конце концов выходишь из себя», – по-дружески, с видом соучастника сказал мой коллега, беря меня за локоть, но в то же время подмигнул своему соседу. Этот образ хорошего парня, а! я узнал его: от пристава и до верховного комиссара, все мы были такими – снисходительными, понимающими, вносящими во все ясность, все превращали наихудшие небрежения законом, выворачивая их наизнанку, в нормальные поступки.
Я ушел. Я шагал все дальше, с одной улицы на другую, почти падал от усталости. Уже добравшись было до своего квартала, я наткнулся на полицейский кордон. Полицейские были повсюду, на любом перекрестке, перед каждым кафе, вокруг площади. Прохожие, разделившись на три очереди, представали перед проверяющими, которые, сидя за расставленными на открытом воздухе столами, их рассматривали, выслушивали и выносили решения. Я понял, что в принципе право на проход имели только обитатели квартала, и подумал, что эта формальность не должна меня беспокоить. Инспектор посмотрел на меня, посмотрел на мое удостоверение. «Тут чиновник», – сказал он, протягивая документ своему помощнику. Оба они были одеты как любой из нас, говорили без выражения, без страсти, и то, что они говорили, не казалось страшным, но этого хватило, чтобы у меня перехватило дыхание. «Почему у вас на удостоверении нет печати?» Он покрутил мое удостоверение, словно хотел этим жестом низвести его до состояния самой заурядной картонки. Внезапно он обратил внимание на мое молчание. |