Изменить размер шрифта - +
За этими пятнадцатью последовали другие, я их слышал, я издалека, не знаю уж как, улавливал в них нечто заунывное и враждебное: они не выглядели особенно больными, это были в общем-то крепкие малые. И однако, всякий раз, когда вновь начиналось хождение, на улице, во дворе, по коридорам, я чувствовал, как нарастает болезнь, воспламеняется мой ожог, и на смену возрождающейся при каждом успокоении надежде, что боль пресечется, приходила другая, более мрачная боль, вышедшая из более глубинных логовищ. Откуда они взялись? Как будто все эти тщательно охраняемые дома вновь обрели контакт с внешним миром, как будто, прорвав плотины, вновь хлынули воды и теперь катили, спокойно и одиноко. Не приходилось сомневаться, что все шло из рук вон. Судя по всему, их распихивали по прихожим, по коридорам, оставляли прямо у дверей, у моей двери, в какие-то моменты я даже воображал их у себя в комнате, настолько легко было поверить, что со своим все более и более близким дыханием, проникавшим сквозь стены, своим брюзжанием, а прежде всего манерой ворочаться на паркете, будто они связаны в единое целое, они с минуты на минуту захватят территорию и захотят занять любой клочок пустующего пространства. Медсестра пришла довольно поздно. Электричества не было, и я не мог взять в толк, как ей удалось, стоя рядом со мной, оказаться на виду с залитым невыразительным светом лицом, подталкивая к моей руке что-то, чего я не видел. Она опустила фонарик, и я, взяв у нее стакан, отставил его в сторону, чтобы к ней присмотреться. «Пейте же, – сказала она, – я тороплюсь». Я смотрел на нее, у нее было землистое лицо. «Больных разместят в этой комнате?» – «Нет». Я выпил жидкость и вернул стакан. Когда она забирала его, я положил руку ей на перчатку и медленно направил фонарик вверх, на ее лицо; она не сопротивлялась, лицо заблестело, стало еще более серым, серым как цемент. «Что происходит? Все идет из рук вон плохо, не так ли?» Она чуть попятилась, возможно, для того, чтобы лучше меня видеть, но в тот момент, когда она отодвигалась, на неподвижность ее черт, сделав их еще более застывшими, наложилось нечто, встречи с чем она хотела бы избежать: нечто, казалось, отвечавшее моим собственным страхам. «Все идет из рук вон плохо!» – сказал я, и я знал, что у меня перед глазами нечто куда более пустое, более бесплодное, чем любой страх, – и более унизительное. Девушка качнула головой. «Откуда взялись все эти люди?» – «Тсс, замолчите». Она еще раз цыкнула своим резким голосом. «Откуда они взялись? Это же не тяжелобольные?» – «Нет». – «Но почему их сюда доставили?» – «Я ничего об этом не знаю. Как ваша нога?» Я искал ее за той точкой света, что отталкивала ее в тень, и, пока вглядывался в ее широкие плечи и такую же широкую и грубую нижнюю часть лица, мой ожог стал ожогом стыда, чем-то ничтожным и унизительным. «Да, – сказал я, – ваш ассистент со мной не церемонился: этого хватит, все будет хорошо. Что это за парнишка?» – «Надо выпустить пар», – сказала она. – «Спасибо, я понял. Кто этот стажер? Я с ним уже встречался». – «Его зовут Рост, Давид Рост», – холодно ответила она. – «Рост?» На дверь в прихожую упал свет. Я увидел, что она накинула поверх халата свой плащ. «Больше ничего не принимать?» – «Нет, – сказала она. – Я дала вам болеутоляющее. Спокойной ночи».

Несмотря на болеутоляющее, я не заснул. Мне было не так уж и больно. Хотелось, чтобы было больнее. Чем больше я думал об этом Росте, тем яснее видел, как он вместе со мной погружается в туман, углубляется в пустые улицы и, охваченный страхом, бежит сквозь марево. Он был тогда всего лишь стажером, а теперь кричал, его голос отдавался громом. Слово «тюрьма» становилось в его устах его сугубой собственностью, монументальным указанием, понять которое мог только он один.

Быстрый переход