Возможен и другой вывод: свобода вето выглядит так же подозрительно, как и свобода воли, и по тем же причинам. Ингибирование поведения по своим нейробиологическим характеристикам не сложнее его активации, и более того: система межнейронных связей мозга в обоих случаях использует одни и те же компоненты. Например, иногда мозг делает что-то, активируя нейрон X, а иногда – тормозя нейрон, который тормозит нейрон X. Называть первое «свободой воли», а второе – «свободой вето» одинаково неоправданно. Это напоминает задачку из главы 1 – отыскать нейрон, который инициировал бы некое действие, не подвергаясь влиянию других нейронов или каких-либо предшествующих биологических событий. Здесь же задача состоит в том, чтобы найти нейрон, который столь же самостоятельно предотвращал бы действие. Не существует нейронов ни со свободой воли, ни со свободой вето.
К какому выводу мы можем прийти, проанализировав эти дискуссии? Сторонники Либета убеждены: исследования показывают, что наш мозг решает совершить действие еще до того, как мы подумаем, что сделали это свободно и сознательно. Но, принимая во внимание высказанную критику, думаю, что единственный вывод, к которому можно здесь прийти, следующий: в некоторых весьма искусственных условиях определенные показатели работы мозга с умеренной вероятностью позволяют предсказать последующее поведение. Свобода воли, я полагаю, переживет учение Либета. Но я по-прежнему считаю, что вся эта дискуссия целиком не имеет к делу ни малейшего отношения.
НА СЛУЧАЙ, ЕСЛИ ВСЕ ЭТО КАЖЕТСЯ ВАМ СЛИШКОМ ЗАУМНЫМ
Споры вокруг экспериментов Либета и его последователей можно свести к вопросу о намерении: когда мы сознательно решаем, что намерены что-то сделать, начала ли уже нервная система действовать в соответствии с этим намерением, и если да, что это значит?
Похожий вопрос имеет огромное значение в одной из тех сфер, где дебаты вокруг свободы воли влекут за собой самые серьезные последствия – в зале суда. Был ли у правонарушителя умысел – то есть намерение – совершить преступное деяние?
Я здесь не фантазирую о судьях в париках, рассуждающих о потенциале готовности какого-нибудь маргинала. Напротив, вопросы, определяющие «умысел», сводятся к следующему: мог ли обвиняемый предвидеть без особых сомнений, какими будут последствия его действия или бездействия, и был ли он согласен с таким исходом. С этой точки зрения, если подобное намерение отсутствовало, человек не должен быть осужден за преступление.
Естественно, это ставит непростые вопросы. Если, например, подозреваемый намеревался выстрелить в кого-то, но промахнулся, стоит ли считать его преступление менее тяжким, чем если бы он попал точно в цель? Должно ли пьяное вождение считаться меньшим проступком, если вам повезло и вы не убили пешехода, чем если бы убили (этот вопрос оксфордский философ Нил Леви исследовал с помощью концепции «моральной удачи»)?{38}
Еще один нюанс: в юриспруденции различают общий и специальный умысел. В первом случае речь идет о намерении совершить преступление, а во втором – о намерении не только совершить преступление, но и добиться конкретных последствий; обвинение в последнем случае, безусловно, более серьезное, чем в первом.
Еще одна проблема, которая может встать перед присяжными, – решить, действовал ли человек умышленно из страха или из гнева, причем страх (особенно если он обоснован) считается смягчающим обстоятельством; поверьте мне, если бы присяжные набирались из нейробиологов, они бы спорили до бесконечности, какая эмоция имела место. А если кто-то задумал совершить одно преступление, но вместо этого случайно совершил какое-то другое?
Вопрос, важность которого очевидна: задолго ли до поступка сложилось намерение. Это вопрос предумышленности, разницы между, скажем, преступлением, совершенным в порыве страсти, где умысел отстоит от действия на какие-то миллисекунды, и давно спланированным действием. |