|
Это была формула обиды, а Мандельштам тут же подхватывал: "Она всегда так, она такая..." Он только и ждал повода, чтобы начать "дразниться", как все дрянные мальчишки и девчонки. Дразнить легче всего было меня и Ахматову - мы в этом понимали толк Как трудно было мне, привыкшей, чтобы меня дразнили, остаться одной без дразнящего, смеющегося, веселого и сердитого спутника неодиноких прогулок...
Похваляясь друг перед другом силой зрения, Ахматова с Мандельштамом придумали игру, возможную только в Петербурге с его бесконечными и прямыми улицами и проспектами: кто первый разглядит номер приближающегося трамвая? По правилам игры за ошибку полагался штраф, за что-то приз, и велся сложный счет очков. Мне с моим заурядным зрением тягаться с ними не приходилось, но они требовали, чтобы я стояла рядом и была арбитром, потому что каждую минуту вспыхивали споры. Установив правила, они сразу всё перепутали, да еще каждый пытался сжулить и выдать догадку за увиденное. К великой зависти Мандельштама победительницей всегда оказывалась Ахматова. Как всякая женщина, она умела выдать желаемое за действительное, то есть жульничала в игре более умело и яростно, чем Мандельштам. Я, разумеется, как настоящий арбитр, держала его сторону, если Ахматова вовремя меня не подкупала. В ранней статье Мандельштам назвал Ахматову "узкой осой". Наигравшись с ней в трамвайную игру, он поверил в силу ее зрения. Не потому ли в воронежском стихотворении он наделил осу особым зрением?.. Кузин недоумевал, почему Мандельштам ходит к нему в Зоологический музей, листает книги и читает про устройство зрения птиц, насекомых, ящериц, животных. Что ему до теменного зрачка ящерицы? Кузин, суровый специалист, пожимал плечами и недоумевал: каждое существо видит, как ему положено, Мандельштаму нечего в это вникать, об этом позаботятся биологи. Он ворчал, но в книгах не отказывал.
Пять чувств для Мандельштама были окном в мир, несравненным даром, дающим и знание и наслаждение. Осязание как будто редкое свойство у современного человека, а у Мандельштама и оно было резко развито, и мне казалось, что это признак какой-то особой физиологической одаренности. Встречаясь со мной после разлуки, хотя бы самой краткой, он закрывал глаза и, как слепой, проводил ладонью по моему лицу, слегка прощупывая его кончиками пальцев. Я дразнила его: "Глазам ты своим, что ли, не веришь!" Он отмалчивался, но на следующий раз повторялось то же самое. А дразнить его было незачем: и в стихах, и в прозе он всегда возвращался к чувству осязания. Кувшин принимает у него подлинную форму для осязающей ладони, которая чувствует его нагретость. У слепого зрячие пальцы, слух поэта "осязает" внутренний образ стихотворения, когда оно уже звучит, а слова еще не пришли. "Вспоминающий топот губ" флейтиста тоже осязательное ощущение, но не пальцев, а губ. Вспоминание (а не воспоминание) и узнавание основные двигатели поэзии, а "узнает" человек, осязая. В стихах о потерянном слове Мандельштам ищет его пальцами, да притом еще "зрячими". В одном из вариантов стихотворения слово стало "выпуклым" ("как эту выпуклость и радость передать, когда сквозь слез нам слово улыбнется"). В окончательном тексте это превратилось в "выпуклую радость узнаванья", то есть в тот самый жест, который я заметила при встречах. Это и было осязание, выпуклая радость, способность кожи чувствовать, видеть и осязать. Меня, как и Цветаеву, при первой встрече поразила изощренная нежность Мандельштама, которую, кроме него, я ни у кого никогда не замечала.
При всей изощренности чувств Мандельштам никогда не забывал, что роль у них только служебная. В "Записных книжках" (то есть на клочках бумаги и в двух-трех уцелевших блокнотах) есть запись: "...пять чувств лишь вассалы, состоящие на феодальной службе у разумного, сознающего свои достоинства "я"". В статье о девятнадцатом веке Мандельштам обвиняет эпоху рационализма в том, что она отвергла "источник света", исторически унаследованный от предков, и превратилась в "огромный циклопический глаз". |