Император стоял передо мной в горностаевой мантии, с короной на голове и скипетром в руке. Его своеобразное, характерное лицо с вздернутым носом и насмешливым взглядом было обращено ко мне. При бледном сиянии луны мне почудилось, что император улыбается. Разумеется, это только почудилось… Я отлично понимала, что портрет не может улыбаться.
А если может? Вдруг они правы, наши наивные, смешные девочки, и ровно в полночь император «оживет» и сойдет с полотна? Чего бы это мне ни стоило — я дождусь его «выхода», или я не достойна имени Нины Израэл! И я уселась ждать — прямо на полу у деревянной балюстрады, которая отделяла основное пространство зала от красных ступеней помоста. Невольно вспомнилось рассуждение Милы по поводу этой балюстрады.
Ее поставили для того, — говорила мне девочка, и карие глаза ее округлились от ужаса, — чтобы помешать привидению сходить со ступеней.
Ха, ха, ха! Ну, вот, мы и проверим, милая трусиха, насколько оправдаются ваши страхи.
Сложив руки на груди, я приклонила голову к оградке и приготовилась ждать.
На коридорных часах пробило одиннадцать.
Оставался час, целый час ожидания. Целый час наедине сама с собой! Я любила часы одиночества, особенно теперь, в дни моего пребывания в институте. Когда я оказывалась в одиночестве, никто не мешал мне переживать невзгоды и печали, которых было так много, ужасно много! Моя жизнь в этих серых стенах становилась невыносимой. Подруги не понимали и сторонились меня, классные дамы преследовали меня за резкость и странные для них выходки, а, по совести, за неумение применяться к странным для меня институтским правилам. Мадемуазель Арно уже несколько раз жаловалась на меня Люде, и та со слезами на глазах молила исправиться ради памяти нашего покойного отца. Странная эта Люда, право! Исправиться, в чем? Я не знаю за собой греха. Мне надо окончательно перестать быть прежней княжной Ниной, чтобы сделаться угодной в этих стенах. Ах, эти стены, эти стены! Я бы с наслаждением отдала половину моей жизни, чтобы остальную половину прожить в ауле Бестуди, вблизи двух любимых мной стариков!..
При воспоминании о милом Бестуди я невольно перенеслась мыслью далеко, далеко, за тысячи верст. В моем воображении встала чудная картина летней Дагестанской ночи… О, как сладко пахнет кругом персиками и розами! Месяц бросает светлые пятна на кровли аулов… На одной из них — закутанная в чадру фигура… Узнаю ее, маленькую, хрупкую… Это Гуль-Гуль! Подруга моя, Гуль-Гуль!
— Гуль-Гуль! — кричу я, — здравствуй! Милая! Дорогая!
Внезапный шорох заставляет меня поднять голову и обернуться назад… И — о ужас! — фигура императора отделилась от полотна и выступила из рамы. Опираясь на скипетр, он сделал шаг вперед… Вот он занес ногу и поставил ее на красную ступень пьедестала… Да-да, правую ногу в узком ботфорте…
Я, искавшая встречи с горным душманом, я, не боявшаяся круглой башни в замке моей бабушки, теперь дрожала с головы до ног, уверившись воочию в ночном выходе императора!..
Прижав к груди трепещущие руки, похолодев от ужаса, я стояла и ждала, уставясь круглыми от страха глазами на неотвратимо приближавшуюся ко мне фигуру. Император медленно и важно спускался по красным ступеням, в одной руке неся скипетр, а другую держа у пояса. Я уже ясно видела его лицо: бледное, гневное, страшное… Глаза его метали молнии, тонкие губы кривились в злой, издевательской усмешке. Его взгляд пылал негодованием. Теперь он стоял уже на последней ступени, в двух шагах от меня. Нас разделяла лишь тоненькая оградка балюстрады.
И вдруг тонкие губы императора дрогнули и раскрылись, бледное лицо исказила судорожная гримаса:
— Как смела ты не верить, дерзкая! — трубным звуком пронесся по залу глухой, неживой голос. |