А два дня я, как Лазарь, не шевелясь, лежал «в козлах». Ничего не поделаешь, — на военной службе должна быть дисциплина.
— В Сараеве, — направлял разговор Бретшней-дер, — всё это сербы наделали.
— Ошибаетесь, — ответил Швейк, — это всё турки натворили. Из-за Боснии и Герцеговины.
И Швейк изложил свой взгляд на внешнюю политику Австрии на Балканах: турки проиграли в 1912 году войну с Сербией, Болгарией и Грецией; они хотели, чтобы Австрия им помогала, а когда этот номер у них не прошёл, застрелили Фердинанда.
— Конечно — утрата, спору нет! Утрата тяжёлая. Фердинанда не заменишь каким-нибудь болваном. Ему бы только не мешало быть ещё толще.
— Что вы хотите этим сказать? — оживился Бретшнейдер.
— Что хочу сказать? — с охотой ответил Швейк. — Вот что. Если бы он был толще, то его давно хватил бы кондрашка, ещё тогда, как он гонялся в Конопище за бабами, которые у него в имении собирали хворост и грнби, и ему не пришлось бы тогда умереть такой позорной смертью. Ведь только подумать, — самому императору приходится дядей, а пристрелили! Ведь это позор, об этом трубят все газеты! Я только не хотел бы быть в шкуре вдовы эрцгерцога. Что она теперь будет делать? Дети осиротели, хозяйство в Конопище без хозяина. Выходить замуж за какого-нибудь другого эрцгерцога? Что толку? Поедет с ним в Сараево, и второй раз придется овдоветь… Вот, например, в Зливе, близ Глубокого, несколько лет тому назад жил один лесник с этакой безобразной фамилией — Пиндюр. Застрелили его браконьеры, и осталась после него вдова с двумя детьми. Через год она вышла замуж опять за лесника, Пепика Шадловица из Мыловар, ну, в того тоже застрелили. Вышла в третий раз, опять за лесника, и говорит: «Бог троицу любит. Если уж теперь не повезёт, — не знаю, что и делать». Понятно, и этого застрелили, и осталось при ней от трёх лесников круглым счётом шестеро детей. Пошла она в баронскую канцелярию в Глубокое и стала плакаться там, какое с этими лесниками приняла мучение. Тогда ей порекомендовали выйти за Яреша, сторожа у пруда, с Ражицкой запруды. Ну, что вы скажете на это, — утопили и его во время рыбной ловли! И от него она прижила двух детей. Потом она вышла замуж за коновала из Воднян, а тот её раз ночью хлопнул топором и пошёл добровольно заявить об убийстве. Когда его потом при окружном суде в Писке вешали, он откусил священнику нос и заявил, что он вообще ни о чём не сожалеет, да ещё наговорил много безобразных вещей о государе-императоре.
— А не знаете, что оп о нём сказал? — голосом, полным надежды, спросил Бретшнейдер.
— Это я вам сказать не могу, этого еще никто не осмелился повторить. Но было это, говорят, так ужасно, что присутствовавший при этом судья с ума спятил, и его еще и доселе держат взаперти. Это не было простое оскорбление государя-императора, как бывает иногда спьяна.
— Какие оскорбления наносятся государю-императору спьяна? — спросил Бретшнейдер.
— Прошу вас, господа, переведите разговор на другую тему, — вмешался трактирщик Паливец. — Я, знаете, этого не люблю. Сбрехнут какую-нибудь ерунду, а потом человеку неприятности.
— Какие оскорбления наносятся государю-императору спьяна? — переспросил Швейк. — Всякие! Напейтесь, заставьте заиграть австрийский гимн, — увидите, что начнёте говорить. Наговорите о государе-императоре столько, что если бы только половина была правда, хватило бы ему сраму на всю жизнь. А он, старик, по правде сказать, этого не заслужил. Если теперь что-нибудь разразится, — пойду добровольцем и буду служить государю-императору до последней капля крови!
Швейк отхлебнул пива и продолжал:
— Вы думаете, что государь-император всё это так оставит? Плохо вы его знаете. |