Изменить размер шрифта - +

Мы сидим в купе вместе с немецкой парой примерно одного с нами возраста. Приятные люди, они угощают нас пирожками, которые взяли с собой, им нравится, как я одета, и женщина говорит мне об этом. Что бы они сказали о моем ветхом полосатом платье, когда я в свои семнадцать сидела на крыше немецкого поезда под градом бомб? Когда из меня делали живой щит, заставляя ценой жизни защищать нацистские боеприпасы? Где они были, когда я дрожала там, на крыше поезда? Где они были во время войны? Они были в толпе тех детей, которые плевали в меня и Магду, когда мы шли через немецкие города? Состояли ли они в гитлерюгенде? Думают ли они сегодня о прошлом или ограждаются от него, как я, на протяжении всей последующей жизни?

Ужас внутри меня превращается в нечто иное, в одновременно и обжигающее, и скребущее чувство – ярость. Я вспоминаю злобное исступление Магды. Я убью мать немца. Немец убил мою мать, я убью мать-немку. Она не могла стереть из памяти нашу потерю, но могла перевернуть ее с ног на голову, могла отплатить той же монетой. Иногда я разделяла ее жажду открытого отпора и никогда не принимала ее жажду мести. Мое опустошение проявлялось в суицидальном порыве, но не убийственном. Сейчас во мне нарастает гнев, накатывает шквал ярости, набирая скорость и мощь. Я сижу совсем близко от людей, которые могут быть моими бывшими мучителями. Я боюсь того, что могу сделать.

– Бела, – шепчу я, – кажется, я зашла слишком далеко. Я хочу домой.

– Ты и раньше боялась, – отвечает он. – Приветствуй это, приветствуй.

Бела напоминает мне, что все затевалось ради излечения. Я и сама верю, что так. Мы отвергаем то, чего боимся, отталкиваем от себя все, что причиняет боль. Любой ценой, но избежать этого. Затем отыскиваем способ не убегать, а освоить свою боль, поприветствовать свои самые гнетущие страхи. И тогда мы их наконец отпускаем.

 

Мы прибываем в Берхтесгаден, нас встречают и отвозят в отель «У турка», который теперь не только гостиница, но еще и музей. Я стараюсь не думать о зловещей истории этого места и смотрю на величие природы, на горные пики, вздымающиеся вокруг. Скалистый заснеженный хребет напоминает мне Татры, где мы с Белой впервые встретились, когда он с неохотой сопровождал меня в туберкулезную клинику.

В отеле мы с мужем от души смеемся, когда администратор обращается к нам «доктор и миссис Эгер».

– Мы доктор и мистер Эгер, – поправляет Бела.

Эта гостиница – настоящий анахронизм, как будто меня перенесли сюда на машине времени. Комнаты обставлены в стиле 1930-х и 1940-х годов, повсюду толстые персидские ковры, и нет телефонов. Нам с Белой дают номер, в котором останавливался Геббельс, гитлеровский министр пропаганды. Номер с той же кроватью, тем же зеркалом, шкафом, ночным столиком – всем, что когда-то было в его распоряжении. Стою в дверях комнаты и чувствую, как рушится мое внутреннее спокойствие. Что это все означает? Почему я сейчас здесь? Бела проводит рукой по шкафу, покрывалу, подходит к окну. Прошлое сдавливает ему череп, как и мне? Я уже собираюсь грохнуться, но хватаюсь за стойку кровати. Бела поворачивается, подмигивает мне и громко запевает:

– Весна для Гитлера… и для Германии! Германия веселится и ликует!

Это из «Продюсеров» Мэла Брукса. Бела отбивает у окна чечетку, крутя в руке воображаемую трость. Мы вместе смотрели «Продюсеров», как только фильм вышел на экраны, за год до развода, в 1968-м. В кинозале сидела сотня человек, и все хохотали. Бела смеялся громче всех. Я не смогла даже выдавить улыбку. Умом понимала: это сатира. Знала, что смех воодушевляет, что он помогает прожить и пережить тяжелые времена. Знала, что он лечит. Но слышать эту песню тогда и особенно сейчас, в таком месте, – это уже слишком.

Быстрый переход