Изменить размер шрифта - +
Оно существует вместе со мной. Но оно дает мне понимание жизни, понимание того, что я выжила благодаря надежде, стучавшей в моем сердце, – это надежда увидеть освобождение. Она дает понимание, что я выжила – чтобы увидеть свободу – благодаря умению прощать.

Прощать – непросто. Намного легче таить злобу, искать мести. Я говорю им о выживших в лагерях, о тех мужественных людях, с которыми познакомилась в Израиле; им было больно, когда я заговаривала о прощении, они настаивали, что простить означает смириться и забыть. Зачем прощать? Разве это не снимает с Гитлера ответственности за все, что он совершил?

Я рассказываю о моем дорогом друге Лаци Гладштейне – Ларри Глэдстоне, – о том единственном случае, когда спустя десятилетия после войны он позволил себе открыто заговорить со мной о прошлом. То было время моего развода, и он знал, как у меня туго с деньгами. Позвонил и рассказал, что знаком с адвокатом, который ведет дела о компенсациях пережившим холокост, настаивал, чтобы я заявила о себе и забрала то, что мне причитается. Для многих это был правильный выбор, но не для меня. Подобные деньги казались кровавыми. Словно можно назначить цену за головы моих родителей. Это был способ приковать меня к тем, кто пытался нас уничтожить.

На фундаменте боли, на фундаменте прошлого легко построить тюрьму. В лучшем случае месть бессмысленна. Она не может изменить то, что нам причинили, она не может стереть несправедливость, которой мы подверглись, она не способна вернуть наших мертвых. Что хуже, месть поддерживает цикл ненависти. Она заставляет ненависть ходить по кругу. Получается, у нас нет развития, если мы ищем мести, пусть даже не насильственной.

Вчера, приехав сюда, я на минуту допустила, что мое присутствие здесь – здоровая месть, заслуженная кара, сведение счетов. Но когда я стояла на утесе и рассматривала «Бергхоф», пришло понимание, что месть не делает нас свободными. Так, стоя на месте бывшего дома Гитлера, я простила его. Это вообще не имеет никакого отношения к Гитлеру. Я поступила так ради себя. Я отпустила, освободила ту свою ипостась, которая большую часть жизни направляла все умственные силы, всю духовную стойкость, чтобы держать Гитлера в цепях. В течение всего времени, что я цеплялась за свою ненависть, я была в цепях вместе с ним, запертая в своем травмирующем прошлом, запертая в своем горе. Простить – значит скорбеть о том, что случилось, чего не случилось, и расстаться с желанием иметь другое прошлое. Принять жизнь такой, какая она была и какая она есть. Разумеется, я не собираюсь заявлять, что Гитлер имел право убить шесть миллионов человек. Просто факт остается фактом, и я не хочу, чтобы случившееся уничтожило жизнь, за которую я держалась и боролась вопреки всему.

Капелланы поднимаются. Сильно рукоплещут. Я стою на сцене и думаю, что никогда раньше не чувствовала себя такой летящей и свободной. Я еще не знаю, что простить Гитлера – не самый трудный поступок, который я совершу. Тяжелее будет простить того, с кем еще придется столкнуться, – мне опять предстоит вынести очную ставку с собой.

 

В нашу последнюю ночь в Берхтесгадене я не могу спать. Лежу без сна на Геббельсовой кровати. Из-под двери просачивается свет, и я вижу рисунок лоз на старых обоях, как они переплетаются и поднимаются. Tempora mutantur, et nos mutamur in illis. Если я меняюсь, кем я постепенно становлюсь?

Эта ночь без сна, это чувство неопределенности дают мне временную передышку. Пытаюсь быть честной с собой, прислушаться к голосу интуиции. Почему-то вспоминается история одного талантливого еврейского мальчика, художника. Ему советуют ехать в Вену, в художественную школу, но у него нет денег на поездку. Он идет пешком из Чехословакии в Вену – как выясняется, идет только затем, чтобы ему отказали в экзамене.

Быстрый переход