|
После ухода Марианны я кричу на Белу. Я называю его холодным и жестоким, говорю, что он не имеет права портить ей радость в такой особенный вечер, не имеет права лишать меня счастья радоваться за нее. Если он не в состоянии контролировать свои слова, то и я не буду. Я говорю ему: если он не в состоянии сделать так, чтобы наши дочери думали о хорошем, то почему бы ему не умереть.
– То, что ты была в Аушвице, а она нет, это и есть счастливая мысль, – защищается он. – Я хочу, чтобы Марианна радовалась жизни, которой живет.
– Тогда не отравляй ей ее жизнь! – кричу я.
Хуже объяснения Белы только то, что впоследствии я так и не обсудила эту ситуацию с Марианной. Я делаю вид, будто не замечаю, что она тоже живет двойной жизнью: той, которой живет для себя, и той, которой живет для меня, потому что я не разрешаю себе жить.
Осенью 1966 года, когда Одри уже двенадцать лет, когда Марианна ходит в старшую школу, а десятилетний Джонни подтверждает прогнозы доктора Кларка, что он может быть физически и интеллектуально крепким, у меня снова появляется время на себя. Я возвращаюсь в институт. Теперь мой английский хорош настолько, что я могу делать письменные работы без помощи Белы (когда он помогал мне, выше удовлетворительной отметки я не получала, теперь у меня только отличные). Я чувствую, что наконец продвигаюсь, наконец выхожу за границы своего прошлого. Но снова два мира, которые я изо всех сил стараюсь разделить, соединяются. Я сижу в аудитории, жду, когда начнется вводное занятие по политологии. За мной садится человек с волосами песочного цвета.
– Ты была там, верно? – спрашивает он.
– Где? – спрашиваю я.
– В Аушвице. Ты из выживших, не так ли?
Его вопрос настолько ошеломляет, что мне даже не приходит в голову мысль спросить его в ответ, почему он так решил. Откуда он знает? Как он догадался? Никому в своей настоящей жизни я ни слова не говорила об этой странице моего прошлого, даже моим детям. У меня даже нет татуировки с номером на руке.
– Ты пережила холокост? – снова спрашивает он.
Он молод, ему, наверное, около двадцати – чуть ли не в два раза моложе меня. Что-то в его молодости, открытости, добром, участливом голосе напоминает мне Эрика. Снова всплывает в памяти, как мы вместе сидим в кинотеатре после сигнала, возвещающего о начале комендантского часа, как он фотографирует меня на берегу, сидящую на шпагате, как он в первый раз целует меня в губы, его руки лежат на тонком пояске. Через двадцать один год после освобождения я чувствую, как груз потери давит на меня. Потери Эрика. Потери нашей юношеской любви. Потери будущего – того будущего, в котором должны были быть наши свадьба, семья, работа. Я никогда не забуду твои глаза. Я никогда не забуду твои руки. В течение целого года заключения – когда я каким-то образом избегала смерти, а ведь она казалась неизбежной, неотвратимой – я держалась за эти слова Эрика. Память была моей дорогой жизни. А сейчас? Я закрываюсь от своего прошлого. Помнить – означает снова и снова впускать в себя ужас. Но голос Эрика тоже в прошлом. В прошлом наша любовь, слова которой я мысленно повторяла как заклинание все долгие месяцы, пока умирала от голода.
– Да, я из выживших.
– Ты читала это?
Он показывает мне маленькую книжку в бумажной обложке – это «Человек в поисках смысла» Виктора Франкла. Видимо, что-то философское. Имя автора мне ни о чем не говорит. Я отрицательно качаю головой.
– Франкл был в Аушвице, – объясняет студент. – Потом он написал эту книгу, сразу после войны. Я подумал, тебе будет интересно. – Он протягивает мне книгу. |