Изменить размер шрифта - +
 – Он протягивает мне книгу.

Я беру ее в руки. Она тонкая. Она внушает мне ужас. Зачем мне по собственной воле возвращаться в ад, пусть и через призму опыта кого-то другого? Но я не могу отвергнуть участливый жест юноши. Пробормотав «спасибо», я заталкиваю книжку в сумку, где она лежит весь вечер, точно тикающая бомба.

Я собираюсь готовить ужин, чувствуя себя разбитой и рассеянной. Отправляю Белу в магазин за чесноком, а потом за перцем. Я едва чувствую вкус еды. После ужина занимаюсь с Джонни, отрабатывая с ним произношение слов. Мою посуду. Целую детей на ночь. Бела уходит в кабинет, чтобы послушать Рахманинова и почитать еженедельник. В прихожей у входной двери висит моя сумка, в ней по-прежнему лежит книга. Сам факт, что она находится в моем доме, уже внушает мне беспокойство. Я не буду читать ее. Не обязана. Я была там. Я не стану причинять себе боль.

После полуночи любопытство берет верх над страхом. Я крадусь в гостиную и долгое время сижу в лужице света от настольной лампы, книга у меня в руках. Я начинаю читать.

Эта книга не стремится быть отчетом о событиях и фактах, а лишь <стремится> рассказать о личном опыте и переживаниях – каждодневном мучительном существовании миллионов заключенных. Это голос изнутри концлагеря, как определил ее один из выживших.

Мурашки бегут по коже. Он обращается ко мне. Он говорит для меня.

Другими словами, книга пытается объяснить, какова была будничная жизнь концлагеря и как она отражалась в душе обычного заключенного.

Он пишет о трех фазах жизни узника, начиная с прибытия в лагерь смерти и ощущения «иллюзии отсрочки». Да, я очень хорошо помню, как мой отец услышал играющую на перроне музыку и сказал, что это место не может быть плохим. Помню, как Менгеле провел пальцем между жизнью и смертью и сказал абсолютно будничным тоном: «Ты очень скоро увидишь свою маму». Затем наступает вторая фаза: попытка адаптироваться к немыслимому, к тому, чего не должно быть. Выдерживать избиения, которыми руководят капо, вставать вне зависимости от того, насколько ты голоден, замерз, устал или болен, есть суп и прятать хлеб, смотреть, как исчезает собственная плоть, отовсюду слышать, что смерть – единственное спасение. Даже третья фаза, спасение и освобождение, не является окончанием заключения, пишет Франкл. Оно может продолжаться в горечи, разочаровании, борьбе за смысл жизни и счастье.

Я смотрю в лицо тому, что изо всех сил пыталась спрятать. И пока я читаю, понимаю, что не чувствую себя запертой или пойманной, вновь заключенной в том месте. К моему удивлению, мне не страшно. С каждой новой страницей мне хочется написать свои десять. А если я расскажу собственную историю, тогда когти прошлого не сожмутся сильнее, а разомкнутся? Если разговоры о прошлом способны излечить от него, а не упрочить? Если тишина и отрицание не единственный выбор, который можно сделать после чудовищной потери?

Я читаю, как Франкл идет на свой рабочий участок в ледяной темноте. Холод собачий, надсмотрщики грубые, узники спотыкаются. В центре физической боли и нечеловеческой несправедливости Франкл начал думать о своей жене. Ему привиделись ее улыбка, ее взгляд, и его пронзила мысль:

…Любовь – это конечная и высшая цель, к которой может стремиться человек…

 

Я понял, что человек, у которого ничего не осталось на этом свете, все еще может познать блаженство, хотя бы только на короткое мгновение, в мысленном общении со своими любимыми.

Мое сердце раскрывается. Я плачу. Просто запомни: никто не отнимет то, что у тебя в голове. Моя мама говорит со мной с этих страниц, из давящей тьмы поезда. Не нам выбирать, изгнать ли тьму, но в наших силах разжечь огонь.

В те предрассветные часы осенью 1966 года я читаю эти строки, в которых заключена вся суть учения Франкла:

…У человека можно отнять все, кроме одного – его последней свободы: выбрать свое отношение к любым данным обстоятельствам, выбрать свой путь.

Быстрый переход