Я ел, как зверь, рыча над пищей.
Казался чудом из чудес
Листок простой бумаги писчей,
С небес слетевший в темный лес.
Он зажмуривал глаза, резко вытирал слезы и читал, читал уже в который раз:
Я пил, как зверь, лакая воду,
Мочил отросшие усы.
Я жил не месяцем, не годом,
Я жить решался на часы.
И каждый вечер в удивленье,
Что до сих пор еще живой,
Я повторял стихотворенья
И снова слышал голос твой.
И я шептал их, как молитвы,
Их почитал живой водой,
И образком, хранящим в битве,
И путеводною звездой.
Они единственною связью
С иною жизнью были там,
Где мир душил житейской грязью
И смерть ходила по пятам…
Он закрывал журнал, прятал под подушку, гасил настольную лампу, накрывался с головой, пытался уснуть. «Что мои ноги, подумаешь, одна тоньше другой, разработаю, я же могу ходить. А тут человеку не ноги, жизнь искромсали. А душа осталась цела. Вот это сила!» Через пять минут он включал свет, выхватывал из-под подушки журнал:
И я хватал себя за память,
Что пронесла через года
Сквозь жгучий камень, вьюги заметь
И власть всевидящего льда
Твое спасительное слово,
Простор душевной чистоты,
Где строчка каждая – основа,
Опора жизни и мечты.
Вот потому-то средь притворства
И растлевающего зла
И сердце все еще не черство,
И кровь моя еще тепла.
Подремав от силы полтора часа, он вскочил как ошпаренный, в голове бился будущий разговор. Он хотел видеть ребят. Как можно скорее. Он хотел говорить с ними, особенно с Кириллом. Торопливо оделся и припустился к дяде Володе. В погребе у того хранилось изумительное, собственного производства сало – «надо попросить кусок, небось сидят там голодные».
Дядя Володя, облаченный в любимую толстовку и изрядно подсевшие от многолетних стирок льняные брюки, аккуратно переливал воду из ведра в дворовый рукомойник.
– О, Савчик, привет, чего такой заполошный? Потрудиться хочешь? Вода вот, кончилась, надо бы натаскать из колодца.
Савва молча кивнул, схватил пустые ведра, не стал объяснять, что ему сейчас не до того, решил в быстром темпе сбегать за водой, затем попросить сала. Он успеет, ведь они сказали «до трех». Через десять минут спустились в погреб, дядя Володя без лишних вопросов отрезал приличный шматок сала – надо, значит, надо.
Он наверняка победил бы в этом лодочном заплыве. Руки работали так, что закипали подмышки, яростно ныл хребет, брызги от весел летели строго горизонтально. «Да, – думал он, порывисто перемещая торс вперед-назад, – Пушкин – безусловно, виртуоз новизны прошлого века, но именно у Лермонтова выступает кровь на строчках, Лермонтов – вот обнаженная душа. И конечно, этот неведомый Варлам Шаламов».
* * *
С застрявшим в горле кадыком, растерянно стоял он над остывшим, пахнущим горьким пеплом кострищем. С плоского валуна на него взирала грудастая ворона. Поразило ощущение мучительного одиночества и внезапного предательства, как если бы его отдал на заклание самый близкий человек. Все вдруг разом провалилось в этот мрачный, с размытыми седыми очертаниями круг. Но заклание то оказалось чудодейственным. Он швырнул сало на вчерашнее каменное пристанище, – умная ворона, навострив круглый глаз, тут же приосанилась в предвкушении сладостных минут, – а сам побежал прочь, комкая журнал, спотыкаясь, превозмогая боль в ногах, не оглядываясь на безжизненное пепелище и алчную ворону. |