Изменить размер шрифта - +

Сердись не сердись, но я тут не виноват, душенька. Пятое или шестое письмо рву. Только напишу, а положение уже опять изменилось.

В дороге я все рассказывал соседям по вагону, что Аппони ничего не дал на памятник гонведам, а Векерле все-таки дал один форинт.

Приезжаю, все наоборот: Аппони пять форинтов пожертвовал, а Векерле ничего.

Вечером в субботу я написал тебе, как чудно все обернулось: подписной лист пропал, где стояла подпись Векерле. На том же листе и я расписался, что двести форинтов вношу. (Помнишь, душенька, как раз столько не хватило из денег за рапс? Тогда я постеснялся сказать тебе. Но теперь что ж скрывать.)

В воскресенье утром — мы как раз на мессу шли со старым Алджи Бёти — захожу я в табачную лавочку, марку купить, чтобы письмо бросить в ящик. И вдруг вижу в газетах (я там их обычно просматриваю: бережливость необходима в наше время), опять все переменилось. Аппони пять форинтов дал па памятник, а Векерле — три тысячи семьсот.

Так и кочевала слава от Аппони к Векерле и обратно. Посмотрел я, посмотрел, порвал устаревшее письмо и стал ждать, когда Аппони три тысячи семьсот десять форинтов пожертвует. Но правительство, как видно, заперло на ключ подписные листы, чтобы прекратить пересуды, и за Векерле крупнее сумма осталась.

Мы, мамелюки, так этому радовались, будто сражение выиграли и военное счастье навсегда перешло на нашу сторону.

Тут же разнесся слух — даже на улицах болтали, — что король одобрил гражданский брак и об этом уже в парламенте можно объявить. "Ну, теперь напишу обязательно, — подумал я, — но сначала в клубе разузнаю поподробнее вечером".

Уже в гардеробе я столкнулся с графом Андрашем Бетленом и его первого спросил:

— Когда, ваше сиятельство, законопроект представляете?

— Не знаю. Вот как Силади, — ответил министр сельского хозяйства, отдуваясь благодушно.

На меня так и пахнуло добрым, старым либерализмом. Силади на диване с Артуром Еллинеком беседовал. Я к нему:

— Когда думаешь огласить закон?

Он ничего — не взбеленился, как обычно, только дал мне щелчка хорошего (до сих пор шишка на лбу) и сказал, зевая:

— А тебе-то что?

Мамелюки кругом глаза вытаращили, перешептываясь: "Какой он сегодня ласковый! Какой добрый!"

Я сам счел это хорошим знаком, но меня интересовал день, когда высочайшее одобрение огласят, и я стал разыскивать Векерле. Он как раз о мерах борьбы с пероноспорой рассказывал, да так красочно, живо, весело — просто влюбиться можно в эти грибки-невидимки.

 

— Ваше высокопревосходительство! — обратился я к нему. — Когда высочайшее согласие будет объявлено?

Векерле взглянул на меня приветливо и спросил с обычной своей мягкой улыбкой:

— А ты когда бы хотел, Менюшка?

Теперь я убедился, что согласие есть (может быть, уже у Силади в кармане). Но мне день, день хотелось выведать, чтобы наш священник от тебя первой узнал.

И, заметив, что Антал Молнар зашел в читальню, я побежал за ним. Уж если Молнар туда суется, значит, министров чует. И в самом деле, в читальне Бела Лукач оказался.

— Когда о согласии его величества предполагается сообщить?

— А тебе зачем? — спросил министр уклончиво.

— Дочь у меня на выданье, и я, признаться, по старой методе обвенчать ее хотел.

— Тогда не медли, Менюш, не медли. Вон Феньвешй как раз пошел — не буду тебя задерживать. (Тю! Уж не завтра ли они законопроект вносят?)

Феньвеши я нашел в бильярдной (больше у нас нигде зеркал нет). Начал ему передовицу "Мадьяр уйшаг" расхваливать, но он спросил вежливо:

— Ты когда домой будешь писать?

— Не знаю.

Быстрый переход