Это, — как велит выражаться мания величия, симптомы которой дают себя знать в Кертвейеше, — "предместье".
За «предместьем» — мост через Кемеше, а на нем — единственная в городе статуя: святой Янош Непомук.
— У дуба Ракоци остановишься, — сказал Рёскеи кучеру за мостом.
Так называемый "дуб Ракоци" — исполинское дерево посередине города, у самого входа на рынок, со всеми неоспоримыми атрибутами почтенного возраста. Под ним — красивая резная скамья, на которой выцарапаны ножом всевозможные рисунки и инициалы. Под дубом якобы останавливался когда-то Ференц Ракоци. Я потому говорю «якобы», что дело-то очень сомнительное. Мало ли "дубов Ракоци" по другим городишкам? И есть ли вообще город без такого дуба? Одно из двух: либо это странствующий дуб, который с места на место переходит, либо Ференц Ракоци только и делал, что «останавливался» под деревьями все семь-восемь лет своего правления.
Так или иначе, бургомистров кучер действительно остановился возле дуба, где нотариус слез и поспешил в ратушу. Экипаж же свернул в Арсенальную улицу (когда улицы называли, там были лавки ножовщика и оружейника). Самый красивый дом на ней бургомистров: великолепная веранда с колоннами, прелестный садик, весь в цветах, и голубятни. Голуби барышень Рёскеи в полном смысле слова заполонили всю улицу: расхаживают себе важно, уверенно, даже не взлетая при приближении человека, а только уклоняясь в сторонку, как куры. Загреб "голубиным городом" зовут, но таких храбрых нигде, наверно, нет, кроме Кертвейеша.
Очень хотелось бы подробнее описать это типичное захолустное дворянское обиталище, да некогда. У самого хозяина считанные минуты оставались дочек чмокнуть, умыться и переодеться. Горожане уже собрались в ратуше, с лихорадочным нетерпением ожидая его появления.
Зал был набит до отказа, яблоку упасть негде. Нотариуса Ленарта, который уже говорил с бургомистром, осаждала толпа любопытных.
— Что будет?
Но Ленарт с неприступным видом отделывался самыми общими фразами.
— Плохого ничего не будет. Город не пострадает. Как до сих пор черепашьим шагом двигались…
— Ну, не скажи, свояк, — с благородным негодованием отвел обвинение сенатор Мартон Жибо, председатель театральной комиссии. — Вспомни-ка: десять лет назад, когда я дела принял, Кориолана у нас еще в обыкновенной простыне играли. Красную бумажную полоску пришьют снизу, и ладно. А в этом сезоне все римляне в бархатных виклерах на сцену вышли — сам небось видел… Сейчас и тогда: небо и земля. Нет, повышается уровень. Так быстро вперед шагаем — господи ты боже мой…
По лестнице — топот ног и задыхающиеся голоса:
— Идет! Идет!
Вот и сам Рёскеи. Раздается несколько «ура», и народ, теснясь, расступается, как перед императором.
И сразу — мертвая тишина. Слышно даже, как ботинки поскрипывают, пока бургомистр, высоко подняв голову и взглядом пролагая себе дорогу, проходит на подмостки, где во время балов играет Люпи со своим цыганским оркестром, а сейчас стул стоит и столик, на котором — графин с водой и колокольчик.
— Тише! Тише! Внимание!
— Уважаемые сограждане, уроженцы родного моего города!
— Господи! Как прекрасно! — вздохнул достойный мастер Винкоци, благоговейно качая головой. — Надо же такое выдумать!
— Тс-с! Тс-с!
У бургомистра и в самом деле приятный баритон был, звучный, гибкий, и он, когда хотел, мог растрогать слушателей или зажечь негодованием.
— С тяжелым сердцем вернулся я из столицы, — начал Рёскеи, и было бы слышно, как муха пролетит (только посмеет ли муха летать, когда он говорит?). |