Пепельно‑серый горизонт, свинцовые волны, крутой изгиб борта – все это промелькнуло в одну секунду. Радист наладил связь с Буэнос‑Айресом. Медрано слышал каждое слово телеграммы. Теперь глицид умолял глазами позволить ему достать из кармана платок, а радист повторял текст телеграммы. Да, корма пуста, это факт, но какое это имеет значение. Слова веснушчатого парня мешались с резким и определенным, почти болезненным ощущением от внезапной мысли, что корма пуста и это не имеет никакого значения, потому что главное заключалось совсем в другом, в чем‑то неопределенном, что еще только зарождалось в неясном предчувствии, которое все сильней овладевало им. Стоя спиной к двери, он курил, и каждая затяжка словно приносила ему покой и умиротворение, стиравшие следы долгой двухдневной тревоги. То, что он испытывал, нельзя было назвать счастьем, его чувства были за пределом обычного. Как нежная музыка или удовольствие от выкуренной сигареты. А все остальное – по что могло для него значить все остальное теперь, когда on начинал примиряться с самим собой, сознавать, что это остальное уже не властно над старым эгоистическим порядком. «Возможно, счастье существует, но оно совсем другое», – подумал он. Он не знал почему, по то, что он находился здесь и видел перед собой корму (совершенно пустую), придавало ему уверенности, служило своего рода отправным пунктом. Сейчас, когда он был вдали от Клаудии, он чувствовал ее рядом, словно заслужил право быть подле нее. Все предшествующее значило так мало, все, кроме часа, проведенного в темноте, пока он дожидался вместе с Атилио и Раулем, часа подведения итогов, после чего он впервые почему‑то обрел спокойствие, заслуженно или незаслуженно, просто примирившись с собой, выбросив за борт, как тряпичную куклу, свое старое «я», приняв истинное лицо Беттины, хотя знал, что у бедняжки Беттины, прозябавшей в Буэнос‑Айресе, никогда не будет такого лица, разве только осуществится ее мечта об отдельном номере в отеле или она увидит своего прежнего забытого любовника так же, как он видел ее, как только видят в интимную минуту, не обозначенную ни на одних часах. Таков был итог, и он приносил боль и очищение.
В иллюминаторе мелькнула тень; глицид испуганно таращил глаза, и Медрано нехотя поднял револьвер, все еще надеясь, что игра с огнем не приведет к пожару. Над самым ухом просвистела пуля, Медрано услышал, как завизжал радист, в два прыжка подскочил к нему, оттолкнул его в сторону и, укрывшись за столом, крикнул глициду, чтобы он не двигался с места. Он различил чье‑то лицо и блеск никеля в иллюминаторе; выстрелил, стараясь целиться ниже, лицо исчезло, раздались крики и громкие голоса. «Если я останусь здесь, Рауль и Атилио бросятся меня разыскивать, и их пристрелят», – мелькнуло у него в голове. Он поднял глицида с места, уткнув ему в снизу дуло, и заставил идти к двери. Навалясь грудью на аппарат, радист, дрожа всем телом и что‑то бормоча, рылся в нижнем ящике. Медрано громко приказал глициду отворить дверь. «Оказалось, не такая уж она пустая», – весело подумал он, подталкивая вперед трясущегося толстяка. И хотя у радиста дрожали руки, он с легкостью прицелился в середину спины, выстрелил три раза подряд и тут же, отбросив револьвер, зарыдал, как и подобало сопливому мальчишке.
После первого выстрела Рауль и Пушок выскочили на палубу. Раньше к трапу подбежал Пушок. На последних ступенях он вытянул руку и открыл огонь. Три липида, прижавшись к рубке, поспешно отползли, у одного из них было прострелено ухо. В проеме двери стоял толстый глицид с поднятыми руками и что‑то вопил на непонятном языке. Рауль, держа всех на мушке, обезоружил липидов и приказал им встать. Было удивительно, что Пушку так легко удалось их напугать; они даже не пытались оказать сопротивление. Крикнув Раулю, чтобы оп держал их у стены, Пушок вбежал в рубку, перепрыгнув через лежавшего ничком Медрано. Радист потянулся было, чтобы подобрать револьвер, но Рауль отшвырнул его ногой и принялся хлестать мальчишку по лицу, повторяя один и тот же вопрос. |