Изменить размер шрифта - +
Петрик с сердечным содроганием замечал, что эти люди уже не чувствовали своего падения. "Неужели", — думал он, — "и я дойду до такого же состояния?" Букетовы и Сусликовы жили только тем, кто сколько получил на чай. Одни откладывали деньги и мечтали купить в рассрочку участок земли, другие не пропускали ни одной новой фильмы и знали всех звезд и звездочек кинематографического мира, третьи всю неделю работали с точностью автоматов, чтобы в воскресенье пропить весь свой недельный заработок в ближайшем бистро, или в русском ресторане. Каждый жил и думал так, как ему подскажет его газета.

Петрик еще не мог так жить. Он тосковал и возмущался.

— Ничего, обтерпитесь, привыкнете, — говорила ему Татьяна Михайловна. — Все мы тоже по первоначалу тосковали, да видим, что ничего не выходит, и привыкли.

Петрик не мог ни привыкнуть, ни примириться с таким положением вещей, когда нельзя переписываться со своей женой, когда из одного культурного города нельзя написать письмо в другой культурный город и хотя бы только узнать, жива или нет жена, самый близкий человек. Послать хотя открытку и сказать: "я жив", и получить ответное: "храни тебя Господь". Этого нельзя было сделать, и Петрик ничего не знал и не мог узнать о своем Солнышке. Точно все прошлое опустилось в могилу и вместе с этим прошлым опустилась в могилу и его родная Аля. Это было хуже могилы. Если бы все это было в могиле, на нее можно было бы приходить, можно было бы знать: "да, все кончено: они умерли". Но они, может быть, были живы и не было возможности снестись с ними. Могила России была недоступна для посещения и нельзя было приехать на эту могилу, чтобы на ней помолиться и возложить цветы.

Тихая злоба накипала в сердце Петрика. Эта ее вынужденная тихость и затаенность были ужасны. Петрик не мог спокойно смотреть на сытых и самодовольных иностранцев, для которых таким чужим и ненужным было его большое Русское горе.

Петрик не мог спокойно читать о Лиге Наций, которую он называл «идиотской». Все эти конгрессы, съезды политиков, болтовня о Соединенных Штатах Европы, о всеобщем разоружении, казались ему насмешкой над здравым смыслом людей, и Петрик не мог понять, как это никто не возмутится, никто не разгонит всех этих праздно болтающих политиков. Вся большая политическая «кухня» казалась дикою и ребяческою игрою, когда муж из Парижа не может написать письма своей жене, оставшейся в Петербурге. Среда отеля Модерн его не удовлетворяла.

— Ну, что вы все с чем-то носитесь, — сказала ему как-то мадам Сусликова. — Живите и живите… Ну, и пусть там большевики. Нам-то что до этого за дело?…

Лишь бы они нас не трогали.

И всюду вокруг себя, особенно первое время, Петрик видел и слышал это: "нас… меня… я…" Даже церковь не могла удовлетворить и успокоить Петрика. Она была благолепна и несказанно прекрасна. В ней служили с торжественным, медлительным византийским, красивым обиходом. В ней пел прекрасный хор Афонского. От этого пения сладко сжималось сердце Петрика и неизъяснимое умиление захватывало и врачевало душу. В ней «выступали» знаменитые оперные артисты и артистки и об этом объявлялось в газетах. Но… как-то слишком непротивленчески примирилась она с советскою властью. Она не проклинала ее и не анафематствовала. Петрику же, с его неизбывною тоскою, с его страшною болью за Россию, именно нужна была анафема, благословение на брань, призыв, немолчно звучащий о борьбе до последнего с богоборческою, сатанинскою властью. И потому прекрасный храм казался ему холодным и отступившимся от борьбы за Бога. Церковь не отвечала бурному кипению его сердца.

Петрик боролся со всем этим и не поддавался общебеженскому равнодушию — и в чужой парижской жизни искал, за что бы ему зацепиться.

 

VI

 

Мастерская, где работал Петрик, стояла как-то особняком от завода.

Быстрый переход