Изменить размер шрифта - +
Он провел мелом на полу две черты и приказал закрыть на стул дверь, чтоб не вошел дежурный по этажу учитель.

— Уважаемые дуэлянты, — обратился к нам, как требовали правила, Женька, — в последний раз предлагаю вам помириться, пойти на мировую и подать друг другу руку, ты виноват перед Верой, извинись, и все будет…

— Нет! — закричал Петя. — Никаких извинений — будем стреляться!

— А я и не собираюсь извиняться! — отрезал я. — Принимаю вызов.

Я был уверен, что Петя доживает свои последние минуты на этой земле, и твердо, сквозь зубы произнес:

— Прощайся с жизнью, презренный!

Нам были выданы очки-консервы и по одной пуле Женькиного производства: они должны быть одинаковыми. Потом Пшонный оглядел наши «пистолеты» — надетые на пальцы резинки — и важно сказал:

— Противники, на линию огня!

Мы стали возле начертанных мелом линий, и Пшонный проверил, чтоб ботинки ни одного из нас не переступили их.

— Начинайте! — деловито сказал Пшонный.

Мы стали целиться.

Большие квадратные очки, туго сжатые на затылке ремешками, больно врезались в лоб и щеки. Все, кто был в классе, выстроились у стен. Я хладнокровно целился в розоватый Петькин лоб. Вдруг кто-то задергал дверью, и стул, одной ножкой продетый в дверную ручку, запрыгал.

Я, сжав губы, оттянул насколько мог назад резинку — удар должен быть точным! — и готов был уже разжать пальцы с пулей, как вдруг… нет, в это нельзя было поверить… в мою грудь ударила пуля.

— Падай! — заорали ребята. — Падай, ты убит!

Я продолжал целиться, но кто-то схватил мой «пистолет», меня схватили, приподняли и силой уложили на пол — таков был ритуал.

Потом я встал, сорвал с лица очки-консервы, сдернул с пальцев резинку и ушел в коридор. Я не мог никого видеть. Они предали меня и были рады моей гибели. И как это он попал? Но что я мог поделать? По принятому нами же закону отныне я на неделю лишался права участвовать в дуэлях и должен был подчиниться этому.

Я был убит на дуэли и, как понял это позже, был убит по заслугам.

 

Федька с улицы Челюскинцев

 

 

Мы валялись на песке и молчали.

Язык отдыхал от хохота и болтовни. Жгло солнце. Только что я выскочил из воды, отлично выкатался в песке и теперь лежал, как рыба на сковородке, посыпанная мукой.

Леньке этого показалось мало, и он, встав на четвереньки, ладонями стал грести ко мне песок. Уже не видно ног, уже над грудью желтела маленькая насыпь…

Ленька работал старательно, капли пота падали с кончика носа.

— Плоты! — вдруг завопил Гаврик, и все повскакали с песка.

Один я не мог вскочить: жаль было портить Ленькину работу.

Осторожно повернул я голову вправо и увидел вдалеке, на изгибе Двины, длинный плот.

Ах эти плоты! Нет без них ни одной большой белорусской реки и, конечно, Двины! Просто нельзя представить нашу реку без них. Несутся они по быстрине, и по концам их, у огромных кормовых весел, стоят рулевые и, направляя движение плота, упираясь ногами в бревна, гребут. Особенно опасно проходить под мостами: напорешься на башмак опоры — и каюк. Много раз видел я, как на подходе к мосту вылезают из шалашей женщины в пестрых платочках, молча глядят вперед, иные даже крестятся.

А мы как полоумные, мы бегаем по берегу и вопим:

— Бери левей, гануля, на бык попадешь!

«Ганок» — по-белорусски плот. И мы волнуемся и спорим — пройдет или нет? Ведь управлять-то длиннющим, шатким плотом не просто; однажды, говорят, не справились плотовщики с течением, стукнулся плот о бык, и по бревнышку разметало его по реке, едва спаслись люди…

— Плывем? — нервничал Гаврик.

Быстрый переход