Играем, бывало, во дворе в ножички или в городки, и вдруг ветер донесет издали военную музыку. Легкий порыв срывает нас с места, и мы, босоногие, загорелые, в латаных трусах и майках, худущие и крикливые, мчимся вперегонки на улицу.
По улице идет войсковая часть — красноармейцы с серыми скатками через плечо, с винтовками и противогазами, а впереди военный оркестр. Поют толстые трубы, удавами опоясывающие музыкантов, стучат барабаны, бацают друг о друга сверкающие на солнце медные тарелки. И ноги красноармейцев в грубых ботинках и зеленых обмотках — тогда пехотинцы Красной Армии ходили так — шагают в такт музыке по пыльным булыжникам. По лицам течет пот, скатанные шинели давят на плечо, винтовки и противогазы тянут вниз, а они бодро шагают под музыку, и, кажется, тяжесть им не в тяжесть.
А перед воинской частью, не предусмотренная никаким уставом, как испытанный авангард, марширует голоногая ребятня. Мы присоединяемся к ним и, совсем как красноармейцы, руками и ногами ловим железный ритм музыки, включаемся в него, и та могучая сила, ведущая колонну бойцов, организует и нас, приобщая к чему-то большому, строгому, отважному, и наши босые пятки и сандалии согласованно и твердо бьют в камни, а наши руки взлетают так же, как у красноармейцев; и мы идем с ними долго-долго, и люди с тротуаров глядят на главную колонну бойцов и на нас, будущих бойцов.
И лишь где-нибудь в трех километрах от дома кто-нибудь из ребят крикнет сквозь грохот музыки:
— Назад?
И один за другим мы отваливаемся. Но шеренги мальчишек не уменьшаются, они обрастают все новыми и новыми…
Музыка уходит вдаль. Ноги и руки неохотно расстаются с ее властным ритмом, и мы, жалко путая ноги и шагая врозь, неорганизованной ватагой плетемся назад. Но восторг строя, порыв высокой и непреложной общности человеческих душ и сердец еще живы внутри, и мы возвращаемся взволнованные и притихшие…
Как же можно не мечтать в детстве стать военным! Как это можно не хотеть с клинком в руке мчаться за Чапаем в черной бурке на скакуне, не строчить из пулемета с летящей тачанки, не уходить на подводной лодке с сигарами торпед в океан…
Мы вырезали из досок ружья и револьверы, шашки и мечи, играли в «красных» и «белых», бросались в атаки, побеждали и гибли за справедливость. Летом и зимой обрывистые склоны Двины оглашались воинственными криками; трещали пулеметы, хлопали залпы, грохотали взрывы ручных гранат…
Осенью и весной было хуже.
В дожди и грязь я переносил все баталии домой. На полу и на столе развертывались такие сражения, которых, наверное, не знала вся история войн.
Полки́ и дивизии гильз от малокалиберной винтовки наступали друг на друга. Неся урон от шквального артиллерийского огня, они наступали, рассредоточивались и собирались в ударный кулак.
Снарядами были обыкновенные спички, орудиями — деревянные черные трубки (нитки на них мотались, что ли?) с ткацкой фабрики. Я вкладывал в трубку спичку, прицеливался и дул. Спичка вылетала, проносилась мимо или сваливала гильзы. Если гильза падала головой назад — убита, если вперед — контужена, в бок — ранена…
Контуженные и раненые возвращались в строй, убитые оставались на поле боя.
Я вел армию на армию, был командиром и артиллеристом, мои голосовые связки издавали оружейный грохот и пулеметную трескотню, крики «вперед», «ура», стоны раненых и умирающих.
Я ползал животом по полу, забирался под кровать, вопил во всю глотку, отдавал приказы о наступлении, издавал панические визги удиравших беляков. В азарте непрерывных войн я забывал о еде и, что еще хуже, об уроках. Я забывал бегать в магазин за хлебом или за керосином, я считал необязательным носить для кошкиного ящика песок и даже выходить в другую комнату к папиным или маминым гостям.
Как-то раз я, истекая кровью, мужественно отражал сотую атаку «деникинцев», как вдруг услышал над собой голос:
— Ого, смотрите, что здесь творится!
Я поднял голову и увидел перед собой начищенные сапоги. |