Вдруг я замер. Большая, пятнистая, пучеглазая лягушка сидела на пестром бревне и смотрела на меня. Она сидела, как маленькая собака, на корточках, подняв вверх головку.
«Вместо матроса, — подумал я, — матроса этого судна!»
— Эй ты, лягушка, откуда пригнали этот плот?
Лягушка молчала. Она была сонная, неподвижная. Наверное, готовилась к зимовке.
Тогда я протянул к ней руку и ступил на бревно, где она сидела. И очутился по плечи в воде.
То, что мне казалось бревном, было не бревно, а просвет между плотами, плотно затянутый кустами коры, бересты, пеной, палочками. Там-то и сидела лягушка.
Плавать я еще не мог, намокшая одежда тянула ко дну, а бревно передо мной было гладкое, мокрое, и пальцы съезжали с него, точно оно было намыленное.
Никто из ребят, занятых разговорами, не слышал, как я бултыхнулся, как пытался выкарабкаться.
Они стояли почти рядом, спиной ко мне, над чем-то хохотали, а я одиноко боролся с водой, с бревном и с той тяжестью, которая все сильней и сильней тянула меня вниз.
Все мое тело пронзил холод, руки онемели. Пальцы скребли по бревну, отыскивая в нем хоть какой-нибудь выем или бугорок, хоть какую-нибудь шероховатость.
Я барахтался, погибал, тонул. Страха не было. И не было мысли о смерти. Но мне было стыдно, нестерпимо стыдно позвать кого-нибудь на помощь, ну просто крикнуть, издать хоть один звук! До сих пор не могу простить себе этих пяти минут.
Я хотел вылезти сам. Стыд, что кто-то будет вытаскивать меня, как маленького, из воды, жег меня. И я молчал.
Пальцы совсем онемели, превратились в ледышки. Я по уши погрузился в воду. О лицо терлись куски сосновой коры и бересты. Один из ребят случайно обернулся.
— Смотрите! — крикнул он в испуге, и через несколько секунд я был вырван из воды шестеркой крепких рук и поставлен на бревно, на то самое, которое не мог осилить.
— Что с тобой? — спросил брат. — Как ты угодил?
С меня текли ручьи, зубы выбивали дробь, и я ничего не мог объяснить.
— Неси дрова! — крикнул кто-то. — Костер разведем.
На земляном настиле, специально для этого насыпанном плотовщиками, развели костер, и меня посадили к нему. Брат стащил с меня рубаху и коротенькие штаны с лямками крест-накрест. Все это развесили на палках вокруг огня.
Мне было холодно. Я сидел и стучал зубами. Но куда больший озноб ощутил я позже, лет через пятнадцать, когда впервые по-настоящему понял, чем могла кончиться эта история с лягушкой. Даже представилось, как все это могло произойти. Мальчишки оглянулись и увидели, что меня нигде нет. Куски коры и пена сошлись бы на том месте, куда я угодил, и, может быть, лягушка опять бы прыгнула на тот же островок, где сидела минуту назад. И все. Никогда б не ловил я больше в Припяти рыбу и не научился читать; не узнал бы, что есть на свете Бетховен и Циолковский; не бродил бы возле Ангары и Сены; не огорчался бы гибели «Челюскина», падению Мадрида, и не радовался салюту в честь победы над фашизмом, и никогда б не прочел «Войну и мир», и не увидел моря, и вовек не узнал бы, что человек велик и рожден для счастья.
Все бы кончилось в этом узком разводье между бревнами плота на Припяти…
Часа полтора общими усилиями сушили мою одежду.
На плоту было холодно, ветер задувал огонь, и мы перешли на берег, под горку. Я дрожал, как щенок, и, чуть согревшись, рассказал про лягушку.
До конца высушить одежду не удалось. Я кое-как натянул сыроватую рубаху и штаны, и мы пошли к дому.
— Не будем говорить маме, — попросил я брата.
Он согласился. Ему тогда было целых десять лет, и авторитет его не подвергался сомнению.
Матери — совершенно удивительные существа. |