Строительство нового мира вызывало всеобщий интерес, вне зависимости от знака (положительного, отрицательного) этого интереса — Россия реализовывала идеи западного социального учения, идеи Маркса, и это превращение гигантской страны в грандиозное опытное поле обеспечивало всеобщность внимания.
В-третьих, в первые же годы после первой мировой войны произошло уникальное культурно-цивилизационное событие, встреча западной цивилизации с восточноевропейской на западной почве. Россия, собственно, пришла на Запад — три миллиона русских, самых образованных и талантливых, уехали на Запад. Судя по западной реакции, Запад не знал степени зрелости своего восточного соседа, не знал уровня российской цивилизации. По крайней мере, проявила себя оригинальность этой культуры — в Париже, Берлине и Праге отрицать ее своеобразие было невозможно. Запад впервые встретил культуру своеобразную, глубокую, назвать которую, уступающей западной, было трудно. Бунин и Набоков олицетворяли духовную углубленность России в литературе. Сикорский — в технике, Стравинский — в музыке, Струве и Бердяев в философии. Они дали Западу примеры оригинальной культуры и в то же время иной цивилизации. К России пришло запоздалое признание и она стала популярной на Западе в 20-е годы. Впервые «русское» стало означать «столь же софистичное, как и западное». И в то же время оригинальное, своеобразное, несущее «глубокий смысл в особой форме». Если прежде Запад признавал достижения восточнославянской цивилизации в литературе и музыке, то теперь состоялось его знакомство с русской философией, с русской религиозной мыслью. Как ни странно, но именно в эти годы, потерпевшая поражение в мировой войне Россия, лишившаяся своих творческих центров, изменившая творческую атмосферу недавнего «серебряного века», находившаяся в пучине социальной необустроенности и почти первородного хаоса получила признание Запада в том, что ее цивилизация состоялась. Эта цивилизация не уступала в своих высших образцах западным. То, что почти отрицалось за блестящей царской Россией, было признано за куда более серой Россией 20-х годов.
Некоторые западные мыслители, как, скажем, В. Шубарт, говорят о последовавшей «эволюции в глубине прометеевской души… Европа, — по его мнению, — никогда не выказывала притязания на какую бы ни было миссию по отношению к России. В лучшем случае она ощущала жажду концессий или экономических выгод. Россия же почти в течение столетий сознает по отношению к Европе свое призвание, выкристаллизовавшееся в конце концов в форму национальной миссии». Ряд идеологов Запада пришел к лестному для России выводу, что «русская душа наиболее всех склонна к жертвенному состоянию, отдающего себя самозабвению. Она стремится к всеобъемлющей целостности и к живому воплощению мысли о всечеловечестве. Она переливается на Запад, ибо она хочет все, а следовательно, и Европу. Она не стремится к законченности, а к расточению, она хочет не брать, а давать, ибо настроена она мессиански. Ее последняя цель и блаженство — в избытке самоотвержения добиться вселенскости. Так мыслил Соловьев, когда в 1883 году написал фразу «Будущее слово России — это, в согласии с Богом вечной правды и человеческой свободы, произнести слово замирения между Востоком и Западом».
Важна уже сама постановка проблемы западного и восточного мироощущения — прежде был лишь гимн Западу и упование на присоединение к нему Востока. После внутрирусской войны 1918–1922 годов Восток как бы получил признание, стал респектабельным. Если Гете видел в качестве «конкурирующего Востока» мир ислама, то ко второй четверти нашего века стало ясно, что ближайший и важнейший вызов Западу — цивилизация его русского соседа. И в примирении с ним стало видеться рождение новой, «восточно-западной» мировой культуры.
Без констатации этого нельзя понять основной стержень культурной, политической, цивилизационной эволюции двадцатого века. |