О Мациевиче не скажу — я от других тоже слышал, что он крупный специалист, хотя не очень этому верю. Но как вы укрываете под свое мощное крыло такого человека, как Семенюк? Я наблюдал его всего несколько дней, и иногда и часа достаточно, чтобы понять существо человека. Это же лентяй, он избегает лишний раз спуститься в шахту, его с дивана трудно поднять. Вы на лицо его посмотрите, на его мутный взгляд, дрожащие руки, красный нос — никогда не видел более определенных признаков отъявленного пьяницы…
Арсеньев, изумленный, прервал свою желчную речь. Симак медленно поднимался из-за стола. Он побагровел.
— Да как вы смеете? — сказал Симак шепотом, — Как смеете вы позорить человека, которого совсем не знаете? У меня спросите, у меня — я вам скажу, кто такой Семенюк, без ваших глупых внешних признаков! — Он сдержал гнев, заговорил спокойно и холодно: — Прежде всего этот человек двадцать пять лет на шахтах, все шахтерские должности прошел, пока стал главным энергетиком, — учился без отрыва от производства. Он попадал в подземные обвалы, взрывы, наводнения — советую вам поговорить об этой стороне его жизни, очень будет вам интересно. А сейчас он инвалид второй группы, он болен, он тяжело болен — у него недавно был инфаркт, все время повышенное давление. Ему бы лежать да лежать: и право есть и пенсия приличная — не может. Не может он жить без шахты, Владимир Арсеньевич, — этот лентяй, по-вашему. И последнее, чтобы закончить этот неприятный разговор: не то что водки, даже пива не пьет Семенюк, никогда не пил, с юности.
— Я этого не знал, — сказал Арсеньев, стараясь не глядеть на Симака.
4
Мациевич, задумавшись, шагал по кабинету Озерова — восемь шагов от двери к столу, восемь шагов от стола к двери. В управлении было пусто, служащие давно ушли. Озеров тоже отправился домой. Мациевичу было некуда идти, он не любил своей тесной одинокой комнатки, даже книги держал на работе. Здесь проходила его истинная жизнь, он иногда и спал на своем служебном диване. Он заперся у себя с вечера, как только выбрался из шахты, ходил уже второй час по кабинету, не уставая, а ничего другого так и не хотел, как этого — крепко, сладко, полно устать. Ему нужно было уйти от себя, от своих беспощадных мыслей, от своих горьких чувств, это была трудная и кривая дорожка, не просто было идти по ней — от себя.
Все дело было в том, что напряжение последних дней вдруг схлынуло. Перемычки, отрезавшие район подземного пожара от шахты, были возведены. Углекислота более не отравляла воздух в выработках. Разрушения, произведенные взрывом, были исправлены — шахта могла завтра-послезавтра начинать работу. Все это было сделано надежно, прочно. Мациевич знал, что комиссия, составленная из специалистов с других шахт, примет его работу с наивысшей оценкой, даже Пинегин, относившийся к нему по-прежнему враждебно, должен будет отметить ее в специальном приказе.
Не это его мучило.
Он возвращался мыслями все к тому же — к подземной катастрофе. В эти дни напряженной работы, когда все время приходилось быть на людях, командовать и управлять, рассчитывать и подталкивать, было не до анализа несчастья, хватало иных забот — ликвидировать его последствия. Мациевич даже сказал себе: «Ладно, комиссия по расследованию создана, она все разъяснит, выводов своих скрывать не будет — потерпи!» Он не мог терпеть, каждую свободную минутку он думал о взрыве. Сегодня же, после окончания восстановительных работ, все минуты были свободны — целый вечер, предстоящая ночь. И все больше Мациевич понимал, что наступает перелом самой его жизни: катастрофа разразилась не только в семнадцатом квершлаге, это была также его личная катастрофа, он сам потерпел крушение.
Он и вправду так думал, как сказал в штольне Симаку, — взрыв был немыслим, хоть он и произошел. |