В его обычно ледяном голосе на этот раз слышались живые нотки:
— Слава Богу! — воскликнул он.
— Он помог мне заказать билеты, — нашелся я.
Его тон вновь стал холодным, как лед:
— Отмените отпуск, Сан-Антонио, вы мне нужны!
Все как обычно, не правда ли? Когда мой шеф переходит на подобный язык, протестовать, как это сделал бы любой француз, бесполезно. Как правило, я встаю по стойке смирно и отвечаю: «Есть!». Однако атмосфера вокзала и мысль о моей старушке Фелиси, сидящей в окружении наших чемоданов, кюре, карликового пуделя, ковбоя и застарелой экземы, которой накануне стукнуло шестьдесят, побудили меня к мятежу:
— Послушайте, шеф, я уже был в поезде…
— Мне это известно!
Короткая пауза. Затем он добавил:
— Это серьезно, Сан-Антонио. Это очень серьезно…
Признав себя побежденным, я издал один из тех вздохов, при помощи которых фрицы незадолго до войны надували свой дирижабль «Граф Цеппелин»:
— Я скоро буду, шеф!
Я кивнул начальнику вокзала (этот болван вполне мог бы звонить своей милашке, когда шеф набирал его номер) и, как будто соревнуясь с Затопеком, помчался к семнадцатому пути, где мой скорый уже бил копытом от нетерпения. Фелиси подошла к двери купе:
— Итак?
— Не повезло, мама. Мне нужно остаться. Поезжай, а я присоединюсь к тебе, как только смогу. Держи твой билет и передай мне чемодан…
Бедняжка, у нее в глазах стояли слезы. Я еле сдерживал досаду.
— Что ни говори, Антуан, твою профессию нельзя назвать христианской, — вздохнула она, отдавая мне вещи.
— Да, матушка, ее нельзя назвать даже просто профессией. Но не огорчайся и хорошенько погрейся на солнышке. Думаю, что к Пасхе я освобожусь! Ты купишь мне шоколадное яйцо. Только не устраивай мне нагоняй, в моей жизни их и без того достаточно…
Она грустно улыбнулась. Машинист, наконец, сообразил, что пора отправляться. Фонтан пара… Лязг железа, белый платок в постаревшей руке… И на перроне остался лишь бедняга Сан-Антонио…
Я встряхнулся и побежал сдавать билет. Потом схватил такси и отправился в нашу контору.
Я столкнулся с Берюрье, когда он выходил из кафе напротив. От его шлепка по спине мои легкие едва не выскочили наружу.
— Ну что, прощай отпуск?
Я с удовольствием придушил бы его.
— Отложил до тех пор, когда на твоей шкуре появятся складки, толстяк!
Не выказывая признаков раздражения, Берюрье стащил с головы кусок заплесневелого фетра, заменявший ему шляпу. Только теперь я заметил, что он острижен наголо. Это придало ему сходство с самым нефотогеничным из всех поросят.
— Ты выкорчевал лес на макушке, Берю?
— Это штучки нашего приятеля парикмахера…
— Любовника твоей жены?
— Да. Я имел несчастье пойти стричься первого апреля… Ему захотелось пошутить!
— До чего мы дойдем, если все цирюльники будут позволять себе первоапрельские шутки! — вздохнул я.
Болтая, мы переступили порог нашей конторы.
— Заметь, — пробурчал толстяк, вероятно, чтобы утешиться, — это способствует росту волос.
— С этой стороны тебе нечего бояться: никто еще не видел лысого быка!
— К тому же, говорят, что это модно… Сейчас все стригутся под Жюля Брюмера…
— Под Юла Бриннера, толстяк!
— Прости, я так и не научился болтать по-английски.
Мы расстались перед кабинетом шефа. Я оставил свой чемодан в приемной и вошел к Старику.
Великий босс ожидал меня, сложив руки за спиной. |