Изменить размер шрифта - +
Далее — высокий трельяж, вроде тех, что обычно встречаются у портных; довершает картину стоящий перед трельяжем табурет на трех ножках.

Ирена раздевается. Я впервые вижу ее голой. Но еще больше, чем нагота, меня поражает, даже слегка уязвляет то безразличие, с которым она стоит передо мной почти в чем мать родила. Очевидно, я для нее не существую; точнее, не существует "он", хотя на сей раз мне кажется, что мы одно целое. Ирена расстегивает лифчик, высвобождая две прекрасные, округлые груди, ослепительно белые и упругие; снимает пояс для чулок и, нагнувшись, стягивает трусики. После этого она растирает ладонями живот и бедра, на которых остался красный след от резинки пояса, потом запускает пальцы в белесую поросль лобка, словно для того, чтобы взлохматить слежавшиеся и поникшие кудряшки. Наконец на цыпочках она проходит в глубь комнаты и открывает дверцу стенного шкафа, повернувшись ко мне спиной. С искренней нежностью смотрю на ее довольно широкую и крепкую спину, на идеально белые, округлые, как груди, ягодицы, а главное — на ноги: теперь это уже не те плотно сжатые, согнутые и непристойно торчащие из-под юбки ноги, а подетски невинные ножки, совсем как у девочек-толстушек. Не оборачиваясь, она произносит: — Раздевайся, спать очень хочется. Я так устала, что вот-вот рухну.

Делать нечего: раздеваюсь и складываю одежду на ручках кресла. Ирена поворачивается и опять же на цыпочках идет ко мне. Она бросает что-то на постель со словами: — Это мужская пижама. По-моему, еще мужа.

У нее через руку перекинута ночная рубашка; Ирена снова уходит в глубь комнаты: — Я в ванную. Когда закончу — можешь занимать.

Оставшись один, надеваю пижаму. Штанины и рукава такие длинные, что свисают и болтаются на руках и ногах. Снимаю пижаму и голышом расхаживаю по комнате. Теперь уже "его" молчание начинает не на шутку меня беспокоить. Что скрывается под этим упрямым безмолвием? Неужели сублимация? Настолько резкая и мощная, что даже лишила "его" дара речи? Неожиданно обращаюсь к "нему": "- Чего в молчанку-то играешь? — … — Боишься, что после моего раскрепощения я уже не буду с тобой разговаривать? — … — Не бойся, этого не произойдет. Ни в коем случае. Наш диалог никогда не прервется. Я так хочу. Только это будет диалог между слугой и хозяином. Вряд ли нужно говорить, кто из нас будет хозяином, а о слугой. Кроме того, наш диалог будет совсем не на недавние препирательства. Это будет спокойный, вежливый, рассудительный разговор, выдержанный в строгих рамках допустимого между нижестоящим тобой и вышестоящим мной. Короче говоря, между нами установятся культурные, благопристойные, уважительные отношения.

— … — Само собой разумеется, я вовсе не отрицаю твою, скажем так, исключительность. Для меня ты все равно останешься некоронованным королем. Несмотря на то, что отныне будешь всего лишь частью моего тела.

— … — Может, хватит отмалчиваться? — … — Отвечай, тебе говорят, я приказываю, понял? — …" Внезапно меня осеняет: а что, если это любовь, настоящая, большая любовь — молчание члена? Да, я люблю Ирену, но твердо знаю, что никогда не буду любим ею. В таком случае "его" молчание, вероятно, означает настолько полную сублимацию, после которой всякий диалог становится попросту излишним. Теперь, когда я отказался общаться с Иреной через "него", мне уже нечего сказать "ему", а "ему" нечего сказать мне. Диалог между "ним" и мною был, в сущности, диалогом между похотью и любовью. "Он" умолк, потому что победила любовь.

Ирена возвращается. Длинная, прозрачная рубашка дохоДит ей до самых ступней. Она сразу ложится в постель, укрывается одеялом и говорит точь-в-точь как жена мужу: — Давай быстрее, ванная свободна.

Быстрый переход