|
А я не замечаю ни ног, ни непристойности, ни юбки — ничего. Я вижу всю фигуру Ирены, окруженную светом радости. "Моей" радости — оттого, что я с ней.
Ирена вынимает из холодильника банку консервов и показывает ее: — Черепаховый суп. Будешь? Отвечаю, что буду, и спрашиваю: — Ты готовишь каждый вечер? — Да нет, зачем? Ведь я живу одна. Домработница приходит утром и уходит в четыре.
— А кто присматривает за девочкой? — Она остается на продленку в американском колледже Святого Патрика. Я отвожу ее утром и заезжаю за ней после работы.
— Значит, ты не ешь дома? — Нет. Обычно я перекусываю в снек-баре около посольства сандвичем или гамбургером. Мы работаем без обеда.
— Хорошо, а если вечером ты куда-то идешь, кто остается с ребенком? — Я вызываю беби-ситтера.
— Снэк-бар, сандвич, гамбургер, супермаркет. Старая Америка, колониальный стиль, американский колледж Святого Патрика, беби-ситтер… Ты согласилась бы жить в Америке? — Никогда там не была. А почему ты спрашиваешь? — По-моему, ты очень американизировалась.
— Правда? — Правда.
— Если ты имеешь в виду, что мне нравятся какие-то американские новшества, тогда да, я американизировалась.
— А что тебе больше всего нравится в Америке? — Я же тебе говорю: в Америке я никогда не была и точно сказать не могу. Но если бы я туда поехала, скорее всего, мне понравилось бы то, за что многие так ненавидят Америку.
— А именно? — Капитализм.
— Капитализм? — Да. Ты удивлен? Капитализм.
— Тебе нравится капитализм? — Очень.
— Но почему? — Нипочему. Нравится, и все.
— Но ведь ты не богата, не так ли? — Нет, не богата. Поэтому и работаю.
— Тогда какое тебе дело до капитализма? — Такое, что он мне нравится.
— Но это же несправедливо, когда у немногих много, а у многих мало.
— Не люблю справедливость, неизвестно, что с ней делать.
— Тогда что ты любишь? — Я же сказала: несправедливость, то есть капитализм.
Она говорит спокойным, мудрым тоном, не прекращая готовить ужин, переходя от холодильника к плите, от плиты к мойке; ее движения точны и выверены, как у механического робота в витрине магазина электроприборов; в ее кухне как будто все при деле, даже кожура, обертка и кочерыжки. Невольно сравниваю Ирену с Фаустой — никудышной хозяйкой, а эту сияющую чистотой кухню — с нашей изгвазданной едальней, где все как попало, и говорю себе, что, несмотря на ее уродливые симпатии к капитализму, я бы очень хотел иметь такую жену, как Ирена. Однако "он" моментально восстает против этой мысли: "- А я нет.
— Почему это? — Потому что Фауста, при том, что о ней было сказано, все равно соблазнительна. А Ирена нет.
— А сам, между прочим, постоянно тыкаешь меня носом в ее ноги.
— Ирена не соблазнительна. Это тот тип женщины, которую можно захотеть только наперекор.
— Наперекор чему? — Ее же несооблазнительности.
— Что-то я тебя не понимаю.
— Наверно, я невнятно объяснил. Просто Ирена сама напрашивается на такую реакцию из-за ее полной фригидности и неприступности. А тыкаю я тебя в ее ноги потому, что, как уже говорил однажды, своей закрытостью они так и подталкивают открыть их. На самом деле Ирена все время лезет на рожон и будит в тебе не столько зверя желания, сколько зверя насилия.
— Насилия? — Ну да, насилия, в смысле изнасилования и даже убийства. На таких, как она, накинулся бы любой разносчик молока или первый попавшийся бродяга, увидевший, что дверь ее дома открыта. |