|
Сиссела уселась за стол, порывшись в пепельнице, вытащила бычок и закурила. Я тут же глянула на дверь. Папа взбесится, если это увидит, а мама устроит истерику. Но ни того ни другой не наблюдалось, и я, прикрыв дверь, села за стол напротив, изучая то новое, что внезапно появилось в моей жизни. Друга.
— Ну, — сказала Сиссела.
— Что — ну?
— Что у вас было с Волком Сверкером?
Я растерялась. Что у нас с ним, собственно, было?
— Не знаю.
Сиссела глубоко затянулась. Рассмеялась.
— Не знаешь?
Я уперлась глазами в стол. Что мне говорить? Ни разу за всю мою жизнь я ничего о себе не рассказывала, не считая чисто внешних фактов. Сколько мне лет. Где живу. Что ела в школе на обед. Я понимала, что другие девочки ведут доверительные разговоры, но сама так и не сумела толком усвоить, как это делается. Они рассказывают друг дружке все? А как это? Как вообще заключить в слова все — все запахи, веющие в воздухе, все цвета, что ежесекундно ударяют в глазное дно, все чувства, что шевелятся под ложечкой. Как вообще возможно рассказать всю правду о мгновении вроде этого? Я и Сиссела обитаем в разных вселенных, и уйдут часы, дни, годы и вечности, чтобы рассказать все о каждой из них. К тому же это опасно. Это сделает нас уязвимыми. Легкой добычей для смерти.
Были у нас в школе девицы, уверявшие, будто они всем делятся с мамами. Опрометчиво, на мой взгляд. И довольно противно, все равно что поделиться своей зубной щеткой или трусами. С другой стороны, не сказать чтобы я так уж им и верила. Мамы говорят, если не молчат, но слушать никогда не слушают. Даже когда приносишь семь пятерок в табеле. Или рассказываешь, как тебя выбрали докладчиком, что ты будешь выступать в актовом зале, что придется стоять перед ста двадцатью сверстниками и читать им лекцию о нацизме. Мамы в таких случаях затыкают уши и кричат, какое у дочерей на это право, что они глупые, тупые, невежественные эгоистки и ничего не смыслят. А отцы тем временем встают, грязно ругаясь, и уходят, и пропадают где-то всю ночь, и потом никогда не рассказывают, куда ходили.
Сиссела посерьезнела.
— Знаешь, что мне кажется? — спросила она.
— Нет.
Она раздавила окурок.
— Что бывают тихие несчастья, про которые нельзя рассказать.
Уже потом, моя посуду, я попыталась честно рассказать самой себе, что произошло между мной и Сверкером. Просто для упражнения. Чтобы понять самой.
Он овладел мной, так сказала я себе вначале. Но это не то слово. Оно ничего не объясняло.
Я предприняла новую попытку, погружая сальную тарелку в горячую воду. Значит, дело было так: Магнус вышел и вернулся с магнитофоном. Мод и Анна убрали со стола, Торстен с Пером унесли стол с мостков. А я ничего не делала, просто стояла, обхватив себя руками, и глядела на озеро, чуть покачиваясь под музыку. Немножко пьяная. Сверкер подошел сзади. Не пригласил, просто положил руки мне на плечи, покачивая под музыку, как ее, ну, A whiter shade of pale,[3] а потом развернул к себе, прижался щекой к моей щеке и мы стали танцевать. Да, так и было. Щекой к щеке. Тогда все и случилось.
Что?
And the crowd called out for more…[4] Перестань!
Но все случилось именно тогда. Когда певец пел этот куплет.
Что?
Мы слились. Стали единым телом. Единой нервной системой.
А Торстен?
Его я больше не видела.
Но о том, что было дальше, я говорить не могла. Даже себе самой.
Потому что как рассказать, что я родилась в ту ночь, что до этого я позволяла секундам, минутам, дням пролетать сквозь меня, подобно мельчайшим космическим частицам, каждый миг проникающим сквозь мое тело? Прежде я никогда не была вполне уверена, что существую на самом деле. |