|
И вдруг спохватилась: мы выехали без вещей, я заявлюсь в больницу в Экшё в вечернем темно-лиловом платье. Ночью-то сойдет, а как это будет выглядеть утром?
Сверкер поставил поднос на стол и улыбнулся.
Следую за незнакомой парой до самого конца Дроттнинггатан, но, когда они сворачивают у сквера Тегнерлюнден, я останавливаюсь и смотрю им вслед. Они по-прежнему идут в ногу, но теперь медленней и чуть наклоняясь вперед, поднимаются в гору. Вдруг мне становится зябко, и я, поеживаясь, перехожу на другую сторону улицы и торопливо иду обратно. Стук моих каблуков эхом отлетает от стен.
Мужчина в белой рубашке сидит в баре. Я замечаю его, едва войдя в «Шератон». Машинально снимаю куртку и, войдя, усаживаюсь на мягкий диван перед большим камином.
Мужчина в белой рубашке поворачивается на стуле. Улыбается. Я улыбаюсь в ответ, глядя ему в глаза. Я не боюсь.
Кто-то зажег свечу у гроба, обрядил маму в белое и сложил руки вместе.
Но мира в комнате не было. Может, из-за маминого лица: нижняя челюсть неестественно выдавалась вперед, и казалось, что маму вот-вот охватит приступ ярости. Клупая теффчонка! Я попятилась, ища руку Сверкера. Он взял меня за руку. Мы постояли неподвижно, прежде чем я снова смогла приблизиться к гробу. Расстегнув мамину манжету, я приподняла белый рукав и провела указательным пальцем по четырем цифрам. И вдруг спохватилась: я совсем ничего про нее не знаю, — кем работали ее мать и отец, были ли у нее сестры или братья и что в таком случае с ними случилось. Я не смела спросить и теперь никогда не узнаю; ее мир разрушен, истреблен, уничтожен.
Сверкер ничего не сказал. Но его дыхание согревало мне затылок.
Мужчина в белой рубашке касается моего запястья. Я согласна, только закрываю глаза, пока мы идем через фойе. Позади моих век пустота, я не помню ни Мэри, ни маминого мертвого тела. И не чувствую ничего, кроме тепла руки другого человека. Он прижимается ко мне. Он хочет меня. И я не боюсь. Почти совсем не боюсь.
Когда мы заходим в лифт, он целует меня. У его языка вкус пива.
Он засыпает почти сразу после оргазма. Ну и пусть. Так прекрасно — лежать, ощущая животом тяжесть его руки, слушать его похрапывание и размышлять о том, что только что произошло. Меньше чем двадцать четыре часа тому назад я еще сидела в камере Хинсеберга, а теперь впервые в жизни легла в постель с совершенно незнакомым мужчиной, с человеком, о котором я ничего не знаю: ни имени, ни возраста, ни национальности.
Больше шести лет никто ко мне не прикасался. Тело обрело жизнь. Сердце бьется, щеки горят, и между ног осталось чуть щекочущее ощущение. Мысль вспыхивает во тьме: не этого ли вечно искал Сверкер? Может, ему просто хотелось почувствовать себя живым?
Мэри вставляет ключ в замок и открывает дверь дома. Своего дома. Моего.
В первые годы заключения больше всего я скучала по своему дому в Бромме. Как только в камере гасили свет, я уносилась мыслями туда. Я вешала пальто на вешалку в передней, входила в гостиную и осматривалась. Все так, как и должно быть. Огонь в камине. Раскрытая книга на журнальном столике. Здоровенный гибискус в напольной кадке. На кухне стол накрыт к ужину — белая посуда, цветные салфетки, в духовке запекается рыба — соус тихонько булькает, а корочка постепенно становится золотистой. Открываю дверь прачечной: и тут все в порядке. Стиральная машина и сушилка зияют открытыми дверцами, выстиранные мужские трусы сложены стопкой в проволочном лотке Сверкера, белые хлопчатые трусики — в моем. Над раковиной висит несколько свежевыглаженных рубашек и блузок, все с аккуратно застегнутым воротничком. Поддев все плечики на указательный палец левой руки, отношу рубашки и блузки в спальню и вешаю половину в шкаф Сверкера, половину — в свой, потом подхожу к окну и смотрю в сад.
Сливовое деревце умоляюще простирает ко мне узловатые ветви, но мне нечем его утешить. |