Никто из балетных критиков-эрудитов за мертвецов не вступится, совесть не замучает — «нам как аппендицит поудалили стыд» (Вознесенский). А труппа так запугана своим диктаторишкой, наполеончиком, что промолчит, если самозванец себя и в авторы музыки запишет. Рот откроешь — никуда в басурманские гастроли не поедешь. Навечно. Будешь сидеть дома. Все умные стали, молчат…
Меня могут укорить, зачем же ты танцевала те версии «Лебединого», что были не милы сердцу. Следовало гордо отказаться. Мы, исполнители, рабски зависим от балетмейстерского диктата. Главный балетмейстер для нас перво-наперво — начальник, только потом — творец. Отец-Бог, отец-сын, отец-дух святой. Все бунты с руководителем кончались выключением тебя из повседневного репертуара. Балерина без практики, без рампы молниеносно теряет форму. Это смерть.
Но я отвлеклась.
Я считала и считаю поныне, что «Лебединое» — пробный камень для всякой балерины. В этом балете ни за что не спрячешься, ничего не утаишь. Все на ладони: два образа — кстати, когда-то «черный» и «белый» акты танцевали две разные балерины, — вся палитра красок и технических испытаний, искусство перевоплощения, драматизм финала. Балет требует выкладки всех душевных и физических сил. В пол ноги «Лебединое» не станцуешь. Каждый раз после этого балета я чувствовала себя опустошенной, вывернутой наизнанку. Силы возвращались лишь на второй, третий день.
Мне самой интересно будет вспомнить, как шла работа над первым «Лебединым». Вот краткие выписки из моих дневников сорок шестого-сорок седьмого года.
6 сентября 1946 года. «Очень бы хотелось танцевать «Лебединое озеро», но Лавровский говорит, что коварная обольстительница Одиллия у меня не получится…»
октября. «Все же начала репетировать с Гердт. Преображенский — принц…»
ноября. «Лавровский все же не дает «Лебединое». Говорит, что сначала надо вырасти!..»
«…И опять начали 20 января 1947 года, и опять прекратили до марта».
«Наконец, 13 апреля состоялся просмотр-прогон во втором зале…»
«27 апреля 1947 года я танцевала свою премьеру «Лебединого». Спектакль был дневной. Я не верила сама себе, что танцую, что исполнилась мечта. Все участвовавшие в спектакле аплодировали мне после каждого акта на сцене…»
Опускаю все интриги и интрижки, новые злокозни Шашкина (объективности ради скажу, что в этот раз мучил он меня чуть меньше), все пошлые театральные перипетии. Театр — не церковь. Да и в церкви, наверное, есть свои Яго…
Репетиции начались с «белого» адажио. Только тогда мы не говорили слово «белое», а называли цифру — адажио второго акта. Деление на «черное» и «белое» пришло в Большой с Запада. Иностранные труппы, начавшие нас навещать с конца пятидесятых годов, перекантовали «дочь Злого Гения» Ротбарта Одиллию в черную лебедицу. Это деление у нас привилось.
Адажио заучилось быстро. Я танцевала в шести лебедях, потом в трех и глазами уже давно знала весь балеринский текст. Финал акта — уход Одетты — я просто сымпровизировала. Вышло недурно. И Елизавета Павловна сказала: «Так и оставь. Ты взаправду будто уплываешь. Публике уход должен понравиться». На прогоне я от старания добавила амплитуду и волнообразные движения рук-крыльев. Получился своего рода маленький трюк. Кто-то из присутствовавших артистов негромко, но слышно сказал вслух: «С этого ухода Плисецкая соберет урожай…» Голос был женский.
В премьерном спектакле на аплодисменты в этом месте я все же не рассчитывала. Но они были. И немалые. И все восемьсот раз в любой точке планеты аплодисменты закрывали негромкую, затихающую, поэтичнейшую музыку Чайковского. |