Изменить размер шрифта - +
На грузовике развевался флажок красного креста.

Его окружили тесным кольцом. Теперь всем было уже ясно видно. На платформе грузовика вповалку валялось несколько человек с серыми, искаженными судорогой лицами, извиваясь, как черви. Это были зачумленные.

В одно мгновение площадь вокруг грузовика опустела. Толпа в паническом ужасе отхлынула на тротуары. Загудело несколько тысяч голосов.

Через несколько минут, жестикулируя и ругаясь, как публика, разочарованная тем, что отложили долгожданный бенефис внезапно заболевшего знаменитого тенора, толпа медленно и неохотно расходилась по домам.

На опустелой площади одинокий, никому не нужный остался стоять черный грузовик, полный сдавленного стона корчившихся на нем людей.

 

* * *

Ротмистр Соломин чернее тучи возвращался домой по безлюдным улицам. Разочарование было слишком глубоким, чтобы можно было тотчас же перейти к порядку дня.

Казалось, долгие годы он ждал вот этого момента, переносил ради него унижения и мытарства, мечтал о нем по ночам, и вдруг в последний миг кто-то коварный показал ему кукиш. И, забыв свою важность, ротмистр в бессильной злобе фыркал, как конь.

– Сволочи! – ворчал он сквозь стиснутые зубы. – Французишки! Нарочно оттягивали каждый день, выжимали все деньги и дожидались, пока все передохнут!

Он ненавидел в этот момент французов не меньше тех. Чувствовал: подшутили над ним, насмеялись самым обидным образом, отыгрались разом за все его чаевые, за все свои су, выжатые когда-то с таким трудом.

И глухая, тяжелая злоба, – как вскипевшее молоко, готовое вылиться через край, ошпаривая все кругом, – клокотала на спиртовке сердца.

Все вдруг потеряло смысл и ценность, все стало ненужным. Единственное возмездие за долгие годы испорченной жизни, за разбитую карьеру – обмануло; не осталось ничего. Шел отяжелевшим шагом, не зная сам – куда и зачем.

Пустая тенистая комната, с мебелью в серых чехлах, отдавала серой, больничной скукой, и кресла, как больные в серых, на рост, больничных халатах, навязчиво напоминали о болезни, о смерти, о черной яме в рыхлой сырой земле. Хотелось сорвать злобу на ком попало, хотя бы на этой мебели в больничных халатах, выпустить ударом заржавелой шашки спутанные кишки пружин из распоротых брюх кресел, как когда-то в перехваченном у красных лазарете.

Подвернулся под руку денщик, спешивший на цыпочках с подушкой; получил в живот тяжелым, вычищенным до глянца сапогом, отлетел, задержался у двери, бараньим, непонимающим взглядом лизнул сапог и бесшумно, торопливо исчез за дверью.

Нет, дома нельзя.

Хлопнул дверью, вышел на улицу. Долго, до поздней ночи шатался бесцельно по переулкам, по скверам, опустошенный, никому не нужный. Под вечер голод напомнил о себе.

Вошел в маленький ресторанчик на углу. Сразу ошпарил его гул голосов:

– Соломин!…

В углу, за столом – компания. Офицеры. Лоснящиеся, красные морды. Лезут целоваться. О степени накопленной нежности свидетельствует батарея опорожненных бутылок. Потянули к столу. Налили стакан до краев: «Пей!»

Выпил залпом, не поморщился.

А через четверть часа, под хрипящую «Волгу» граммофона, под лязг стаканов и бульканье разливаемой водки, на плече, на колючем эполете рыжего усатого поручика размяк, расплакался, слезами смочил френч, к складкам френча прижался лицом рыхлым, мокрым, липким, как блин.

Рыжий усатый поручик, бережно, по-матерински запрокинув ему голову, влил ему в рот стакан спирта.

 

* * *

Каким образом и когда очутился на улице, он не отдавал себе отчета. Было совершенно темно. С трудом удерживая равновесие, он пошел вперед, нащупывая руками стены.

У фонаря заметил: что-то торчит из кармана. Оказалось, начатая бутылка коньяку.

Быстрый переход