Изменить размер шрифта - +
И остро пахнущий свежеразрезанными арбузами морозный воздух за окном, и девственно-белоснежные пейзажи, и искрящиеся алмазами под холодным солнцем снежинки… Может, с такого расклада и соответственного лирического настроя на стихи бы, глядишь, пробило. Типа: «Зима, крестьянин торжествуя на дровнях обновляет путь…»

Бред. Попутался классик. С чего это российскому крестьянину в зимнюю бескормицу торжествовать? Реально не с чего. Макаренко живо представил себе того крестьянина. В дырявом тулупе сидит на кривых санях, хлопая себя от холода по подмышкам, а его лошадка, «чуя снег» облезлой от мороза и отсутствия свежего корма задницей, плетется по целине, «как-нибудь» перебирая копытами – того гляди навернется в сугроб… Не Норвегия, короче. И даже не Кавказ.

Зима вообще не была для Макаренко любимым сезоном. Холодно, скользко, да еще вот снегу намело, как на Северном полюсе. Андрей вышел из машины и чуть не поскользнулся. У входа в отделение милиции, правда, снег разгрести успели, а вот лед подолбить не удосужились. Макаренко ругнулся про себя и, вновь обретя приличествующую званию осанку, вошел в здание.

Все было по-прежнему – да и что могло измениться за одну ночь? Снулый дежурный за смахивающей на мутную стенку террариума плексигласовой перегородкой, длинный коридор, ряд обшарпанных дверей, одна из которых была дверью в маленький, казенный мир капитана Макаренко, уже успевший за месяц работы на новом месте порядком поднадоесть.

Дверь его кабинета была в конце коридора. Он подошел к ней и всунул ключ в замок.

Ключ входить в скважину не пожелал. Макаренко убрал его в карман и с силой саданул в дверь кулаком, так что задребезжала жалобно тонкая филенка.

– Открывайте, оглоеды!

– Щас, щас, один момент, – засуетились за дверью.

Ключ с обратной стороны двери повернулся, и заспанная, дебильно улыбающаяся физиономия опера Петрова в фуражке набекрень предстала перед капитаном.

– Здравь желаю, трищ капитан, – выдохнула перегаром физиономия.

– Совсем охренели, – вздохнул Макаренко, отодвигая «оглоеда» и заходя в кабинет. – Опять всю ночь квасили?

– Ну, Педагог, хммм… ну это самое… то есть трищ капитан, пятница же, милицейский день…

Макаренко скривился. Работа была новой, а прозвище – старым. И как только узнали? К тому же иногда – особенно по утрам – проскальзывающая ненароком излишняя фамильярность поддатых оперов порядком действовала на нервы. Ну да, все понятно, сам бывший опер и все такое, но все-таки…

– Понятно, – сказал Макаренко, обводя взглядом стол с горой объедков и недопитой бутылкой водки, пол со следами грязных сапог и батареей бутылок допитых; и стулья – один наполовину пустой – дохлый телом Замятин почти не занимал на нем места; – и другой, заполненный внушительной задницей уборщицы Клавдии Ивановны, сложившей на стол все остальные свои телеса и с присвистом сопящей в две дырочки. От этой мирной картины веяло деревней и буддистским умиротворением.

– Да уж. Не Норвегия. И не Шиффер. Хоть и Клавдия…

– Ч-чего? – озадаченно склонил набок голову Петров, хлопая красными глазами.

– Да так, к слову. Уборщицу, говорю, тоже споили, оглоеды, – констатировал Макаренко. – И кто теперь этот бардак разгребать будет?

– Да мы сейчас сами, сей момент, – засуетились опера, бестолково задвигав конечностями и хватаясь то за одно, то за другое.

Макаренко стоял, опершись плечом о дверной косяк, и с иронией глядел на все это дело. Он сам когда-то работал «на земле» и потому к операм относился лояльно, предоставляя им иногда свой кабинет для всякого рода «дней милиционера».

Быстрый переход