Старика поддержала роща, что росла у него за спиною. Дубки - как на подбор. Будто высадил кто...
Деду с внуками тут же ответило поле, что раскинулось по другую сторону шляха. Побежали по пшенице ленивые тяжёлые волны, точно нива была морем. Бездонным морем, что готово поглотить путника, неосмотрительно решившего свернуть со шляха ради укорачивания пути.
Шлях же, что не пускал дубы к пшенице, а пшеницу к дубам, тянулся от самого Киева. Самый что ни на есть обычнейший шлях, извившийся узким пыльным ковром, избитый многими тысячами ног, копыт и колёс. И казаки тут на Дунай гуляли, и простой люд ходил по своим мирным селянским делам. Говорят, как-то даже сам зацный и моцный пан Наливайчик, крулем ляшским привечённый, проехал до Корсуни, поглядаючи да поплевываючи вокруг, поминая вслух скотство человеческое да неблагодарность хлопскую. По шляху и чумаки гоняли ленивых волов, которые жуют себе да отмахиваются хвостами, что от оводов с мухами, что от погонщиков надоедливых.
И село, тихая Мынкивка, вольготно раскинулось поодаль от дубравы, тоже ничем особо не выделялось. Полсотни хат, белёные стены, отчётливо видные в темноте, соломенные крыши. Маленькая церквушка чуть в стороне. Поближе глянуть если, может, и ещё чего разглядеть удалось бы. Вот только за первыми тучами потянулись и прочие: почерней и погуще. И казалось, цепляют они толстыми чёрными брюхами верхушки взволновавшихся деревьев. Средь небесных прорех, бледно-желтым корабликом посреди штормящего моря, выглядывала луна, то и дело пропадая из виду. Вдалеке приглушенной канонадой загрохотали раскаты грома. Точно крушил молниями Илья-пророк стены басурманской крепости, грозя срыть мерзость по самую землю.
Поодаль от крайних хаток, будто изгнанная за неведомые прегрешения, на самом краю урвища, притулилась малая халупка. Ох, и опасно стоит: паводок-другой, берег подмоет, и обрушится хата в седой Днепр, да и сгинет без следа. Размоется старый саман весенней быстрою водою, раздергает течением чёрный от годов камыш, что укрывает крышу. Но то будет, или не будет, один Бог знает. А пока стоит ветхая хатынка. И под стрехою качается куколка, сплетённая из соломы – дергает её жестокий ветер, танцевать заставляет. Незнающий кивнёт – дети, мол, забавляясь, привязали. А понимающий присмотрится да перекрестится от греха – непростая игрушка, хитрыми узлами связанная, ох и непростая...
Ну а если понимающий – не бесшабашный бурсак, коему в кавун его звонкий, что на плечах зазря мотается, премудрости вколочено, сколько влезло, а не сколько положено, то узрит еще кое-что. Резы и черты по дверному косяку складывались в хитроумную вязь, прочтя кою, очень многое можно было узнать о хозяине дома. Или хозяйке, что куда вернее. Не бывает у одиноких хозяев-бобылей ярких мальв, вокруг хаты высаженных. Табачок чаще растет, чтобы имелось, чем люльку-носогрейку зимою забить да согреться, думы важные размышляя.
Ветер, что до этого лишь качал ветви дубов да колыхал спелую пшеницу, начал яриться, становясь вихрем. Зашёлся в свирепом вое, разгоняясь над рекою. Тихий обычно Днепр, поддерживая друга-ветра, ревел раненным зверем, бросался на берег...
Скрипнула дверь хаты давно позабывшими о дегте петлями. Наружу пробилась дрожащая полоса света – вихрь и внутрь проник, норовя потушить огонек свечи. Но непростая внутри свеча горела. Такую и восьми ветрам на перекрёстке не затушить, как бы ни старались. Приоткрытой дверь оставалась недолго – вышла на двор хозяйка.
Бесформенный плащ с капюшоном скрывал фигуру, да и лица было не разглядеть. Лишь глаза сверкали из-под надвинутой на лоб ткани. Недобрые глаза, отдающие звериной желтизной. Хотя ветряная темрява она такая – что угодно покажет, если увидеть рискнешь... В руках хозяйка держала здоровенную миску, почти таз. Даже удивительно, и как поднять такую тяжесть сумела слабосильная женщина! Несла, стараясь не расплескать. Склонив голову, шептала неслышно: то ли молилась, то ли бранила ночь и неловкую ношу. |