Встретилась околдованная голова мученика с мощным подстольем, посыпались округ искры яркие…
***
Пришёл в себя казак почти тотчас – на голову полилось прохладное, освежило. Хома потрогал лоб – цел, лизнул ладонь – горилка. В голове еще звенело, огонек свечи плыл над столом. Над казаком стоял, скособочившись и держась за ребра, кобельер Анчес и вытряхивал на голову сотоварища последние капли из опустошенной бутыли. Перевел дурной гишпанец горилку на глупейшее дело. Хома и сам бы очухался!
Горилка, по глупости вылитая, тут же забылась, потому, как за столом стояла ведьма, да и не одна.
– Проветрились, слуги верные? – спросила ехидная баба.
– Так мы до ветру ходили, – отдуваясь, и пытаясь выпрямиться, выговорил Анчес.
– Полегчало и ладно, – ведьма не отпускала руку стоящей рядом девушки. – За дело беритесь, соколы ясные. И без дури, накажу сурово.
Хома, сжимая руками гудящий череп, пытался вспомнить: что за дивчина рядом с ведьмой? Не мертвячка ожившая, это ясно. Мертвячка волосом черна, да и вообще вон она на столе преспокойно лежит. А вторая девица волосом побелёсее и вроде как живая, хотя спит стоя. Верное дело, живая – под сорочкой грудь вздымается. С этого краю ничего себе девица, а на личико не задалась. О, да то ж проезжая ляшка, что давеча с отцом в корчме остановилась! Вроде до самой Варшавы путь держали...
– Кладите рядом, – приказала ведьма.
– Пусть хозяйка не гневается, но зашибленный я, – пожаловался Анчес. – Вовсе руку поднять не могу, стоптал меня этот дурень.
– Меньше бегать нужно, – прошипела баба. – Болтовне срок вышел, ночь кончается. Ну-ка…
Словно стряхнула колдунья со скрюченных пальцев что-то вроде сопли невидимой – и скрутило Хому так, что остатки мыслей окончательно повылетели. Дышать стало нечем, удушье сердце стиснуло...
Заметались слуги ведьминские – ни слова, ни полслова в зале корчмы не звучало, лишь шорох движений да скрип мебелей корявых…
Что и как творил, Хома почти и не помнил. Такое сильное колдовство ведьма наслала, что, считай, и имя свое забыл. Не-не, держал себя казак, берёг ту кроху сознанья, что человеком оставляла служку послушного-ведьминского. Там помнилось, там не помнилось... – но ужас от того, что собственные руки творили, почти всё заслонил…
Хорошо помнился футляр: узкий из темного растрескавшегося дерева, сразу видно – древняя древность. Ножичек в том футляре хранился: ждал на сожранной молью оксамитовой подстилке, тяжеленький, очень удобно в руку ложащийся… Можно и ланцетом тот ножичек именовать, да только не доводилось Хоме видеть ланцетов в золото оправленных, да еще с лезвием каменным. Острейшим оказался кремешок-лепесток, не отнять. Острей и быть не может. Любое черное дело той каменной остротой с превеликой легкостью вытворялось.
Было ли то дело сугубо тёмным? Это ведь как сказать: ежели взять мертвую дивчину и живую, да сотворить из них двух полуживых-полумёртвых – то превращенье куда зачтется? Не-не, понятно, что людское общество всяко тебя на палю дупой взгромоздит[33] или в костер сунет. Но ведь есть же и Высший Суд, что истинно справедлив? Разве виноват казак, что ведьма обманула, под грех подвела?
Успокаивал себя казак, но знал – прощенья не будет. Хотя, по правде говоря, Хома не резал, а больше зашивал. Дело знакомое, мешало, что почти наощупь иглой орудовал – чёрные свечи, Хозяйкой расставленные, света почти не давали, да и жара от них не было. Но приловчился казак, стежки ровно клал, узелки ловко затягивал. Работал без устали, ибо до первых петухов успеть нужно, иначе…
…Лежали на столе два тела, ростом схожие, а затем и обликом на время почти сравнявшиеся. Сдирала небрежными пластами ведьма кожу с несчастных: когда с плотью, когда потоньше поддевала. |