Вот тебе и ведьма. Предусмотреть такой малости не смогла, чёртова баба!
— Эй, стой, бисово племя! – загорланил издали один из спускающихся наперерез всадников. – Куды разогналися? Ну-ка, подорожную кажи!
Хома пытался объяснить, что не просто так ехали, а с дозволения и по панской надобности, сугубо благородные люди, опять же, герб на дверце… Да куда там – кончик сабли-ордынки мелькал у носа, наглые хлопцы крыли кучера пёсьей кровью и тупым кацапом, велели к ясновельможному пану на коленях бежать. Легковесного Анча сдёрнули с козел, макнули в грязь. Проклятая ведьма, как нарочно, дохлой мышью в карете затаилась…
… Гайдуки, оскальзываясь на мокрой траве, рысью взбежали на пригорок, где пестрела группа пышных всадников.
— Запросто рубанет, живоглот, — проскулил кобельер.
— Не, не срубит. Не по нашей добродетели такое жизнеокончание будет, — возразил Хома. – Повесить, это с легкостью. Вон и удавка готова…
Петля перекинутой через ветвь верёвки, действительно, с недоброй готовностью покачивалась. Надлежало что-то предпринять, поскольку на пани Фиотию (шоб ей кишки повыдавило) надежды не имелось.
— Ясновельможный пан Лащинский! – завопил Хома, срывая с себя шапку и обращаясь к самому яркому малиновому пятну, что расселось в седле с особою, истинно панской лихозадостью. – Счастье-то какое! А в треклятом Пришебе болтают «не знаем, да не знаем, где пан Лащинский»…
— О чем лает свинюк холопий? – спросил у своей лошади молодой всадник. – Взять его, пёсьего собака, за рёбра…
Несколько всадников соскочили с сёдел, но благоразумный Хома уже свалился на колени, и принялся долбить лбом землю, вбивая истовые поклоны. Всё равно пхнули кулаком в шею, выдрали из-за кушака пистолеты…
— Кто таковы? Уж не злодеи ли? – не глядя на ничтожных, молвил красавец пан Лащинский.
Хома поспешно принялся излагать про занедужившего пана-хозяина, о тщетных усилиях пришебских лекарей и горестной кончине болящего. Пан Лащ слушал как-то рассеянно, глядел поверх – то ли от немыслимого врожденного благородства, то ли оттого, что на дороге что-то происходило.
Живописуя бедственный случай, Хома подумал, что пан Лащ не из особых мудрецов. Да и не особо пышен, по правде-то говоря. Богатый кафтан в пятнах, винных да масляных, усы длинные, но до того реденькие, будто для нарочного смеха те чахлые белёсые волосинки на губу пришлёпали. Молод, тощ, а глаза пучит, словно жаба. В мешки, что под ясновельможными очами отвисают, будто репы напихали. Сразу видать, закладывает пан зацный, будто и не в себя. Конь богатый, черпак расшитый, но такой грязный, будто на нем свиньи валялись.
— Сколько годов сироте-то? – не особо впопад оборвал слушанье щемяще-печальной повести пан Лащинский.
И он, и вся челядь пялились на дорогу, будто на ней невесть что выросло.
— Так весьма юна панночка, — признал Хома, украдкой оглядываясь.
Так оно и есть, стояла у обляпанной грязью дверцы безутешная сирота – этаким ангельским лучиком: стройная как лозинка, изящная как турецкий кувшинчик, в коих розовое масло торгуют. Придерживала над грязью юбки и этак заманчиво придерживала, что и без зуда всяких там благовоний на панночку Хелену любой жук безумно устремится.
— Не дело вам так ехать, — хрипло вынес приговор ясновельможный пан Лащинский. – Помянуть покойника надлежит, выждать, пока дорога высохнет. В Пришеб едем!
— Так пан-покойный в гробу-то стухнет, — сдуру подал голос Анчес.
Свистнула плетка-тройчатка, взвыл кобельер, крякнул Хома, которому тоже досталось – ничего, кожух спину малость прикрыл, не только блохи в нем таятся, но и польза немалая.
— Заворачивай, я сказал, — благородно оттопырил нижнюю губу пан Тадзеуш и тронул коня, направляясь к дороге. |