Посмеивался, ерохорясь перед стражниками. Но потом стал «ломаться». Под горлом зашевелился колючий комок страха.
Дурные предчувствия не обманули. Как-то проснувшись на заре, он увидел, как люди в черных одеждах принесли на двор темницы кол. Вырыли яму. А ему положили чистую, длиною по колено, льняную рубаху.
И тут Ванька завыл во все свое агитаторское горло. Выл он до тех пор, пока не стал пропадать голос. Пока один из стражей не буркнул спокойно и по-свойски:
– Чего орешь?! Самима жрать скоро неча будет. А тут тебя откармливай!
Ванька послушно замолчал, размазывая по щекам слезы.
«…Хосподи, Хосподи. Спаси мя, Хосподи!..» Ужас был такой, что он готов был грызть камни. Но камней не было. Словно свихнувшийся щенок, он стал рыть под собой земляной пол темницы, тонко поскуливая, ломая ногти, тыкаясь заострившейся мордочкой в собственные предплечья.
О, как он хотел, чтобы стражник еще что-нибудь сказал бы ему! Пусть грубое. Пусть любое. Лишь бы слышать речь человеческую. Только на нее можно опереться, находясь пред адом земным. Только в ней и можно разглядеть забрезжившую надежду на спасение. Пусть не в этой жизни, так хоть в загробной. Ведь коли человек простит, то и Бог помилует. Потому как Бог и создавал человеков по образу и подобию Своему.
И вдруг Зубов услышал голос. Прямо над своим затылком. Аж мурашки ледяные прыснули по загривку.
– Не ссы-ы! Все одно помирать когда-то!
Ванька повернулся. Над ним стоял огромный запорожец. Чуб – по губам. С голым, посеченным торсом. Окровавленный и грязный. Видно было, что его тащили лошадьми по земле. От одежды только лохмотья остались. Ни рубахи вышитой. Ни шаровар.
– А-а. Помирать. Так ведь страшно помирать, никак! – Ванька заговорил и удивился звуку своего голоса.
– Страшно не страшно. А надо. Никто два века не живет.
– А ты чего эдак-то по-нашему говоришь?
– Чего? Ты думал, на Сечь только родственники бегут? Тама, парень, кого только нет. Я сам-то из нижегородских.
– А-а… Вишь вон, на кол сажать будут. Тебя, наверно.
– Ты себя утешаешь али как? – Запорожец мотнул чубом.
– Себя утешаю, – растягивая слова, проговорил Ванька, глядя на заходящее солнце.
– Ну коли тебе так спокойнее, то утешай.
– Тебя вот сейчас на кол посадят, а мне поести принесут. Так-то.
Запорожец не стал отвечать, а лишь потрепал Ваньку по макушке, выказав плеснувшую из сердца жалость.
Закат еще полыхал вовсю, а уж за ним пришли. Содрали лохмотья, облили водой из кадки.
– Дай, сам! – Запорожец дернул рубаху из рук стражника.
Рубаха доходила до колен. А ниже – жилистые, поросшие курчавым, черным волосом икры. Запорожец зашлепал босыми ногами на двор.
Его повалили на бок. Подтянули колени к лицу. И вогнали кол. Жалобно хрустнула плоть. Но ни мольбы. Ни единого звука.
– Как такое стерпеть-то можно?! – зашептал Ванька, глядя, как окровавленные ноги запорожца, обхватив кол, двигаются вверх-вниз, пытаясь не то продлить агонию, не то торопя смерть. – А говорил вот, а говорил, что все одно – помирать.
Он бросился на пол, гремя цепью, скукожился, обхватил руками колени и задрожал всем телом.
Словно на салазках в черное небо выехал месяц. Запряг огромного ворона и покатил между звездами. Ворон шумно хлопал крыльями и выдавливал из напряженной груди протяжное: «кар-р».
Ближе к полуночи засовы вновь загремели. В дверном проеме колыхнулся силуэт.
– Ваня?! – позвал голос.
– Настенька! – Зубов поднял опухшие глаза. – Настенька! – повторил, не понимая: где он и что вокруг. |