Изменить размер шрифта - +
Тем самым в разделе о тантре Элиаде вводит четвертый "лик" йоги, четвертую ее разновидность – эротическую, которая по значимости оказывается едва ли не самой важной. В ее тени остаются и неэротические истолкования кундалини, и чисто спиритуалистические, созерцательные техники (в основном, буддийские). Этот перекос мог бы быть поставлен автору на вид, если бы в основе его не лежало стремление связать тантрический космос с архаической вселенной; а что, как не эрос, может служить связующим звеном между ними? Отрешенное созерцание – ступень "высокой классики", на которой не всегда можно проследить преемственность традиций; Элиаде же, будучи историком религий (и, напомним, архаиком), был озабочен постоянным "наведением мостов" между культурами разных эпох и народов, с обязательным приоритетом в пользу архаических культов, за которыми, кроме того, он всегда оставлял последнее слово (что, в частности, видно из того, что он заканчивает книгу на Индской цивилизации).

В лице тантризма Элиаде видит безусловную реабилитацию жизни, принятие всех ее сторон – как положительных, так и отрицательных. Разумеется, тот привкус "зла", который на поверхностный взгляд можно различить в тантре как доминирующий, является на самом деле лишь уравновешиванием того крена, который допускает мир обыденных отношений, разводящий в разные стороны благо и зло, вред и пользу, свое и чужое. Тантристы, часто акцентируя позицию "зла", лишь указывают на подспудное существование дуалистической картины, в основе своей иллюзорной; однако этот акцент не означает приверженность злу, он только выводит на свет то, без чего не может, по их мнению, существовать другой член этой оппозиции – благо. Но в "лучах" просветления, к которому стремится садхака, оба оппонирующих аспекта в конечном счете оказываются абсолютно равнозначными, образуя единый недифференцированный матрикс. Для классического йогина это – безусловное погружение в толщу пракрити, буддист хинаяны увидит здесь прочное застревание в сетях сансары, однако для тантрика постижение и усвоение подобного "совпадения противоположностей" позволяет "выпадать из времени", встретиться лицом к лицу с абсолютным.

Элиаде касается и интересного вопроса о "сумеречном языке" (сандхабхаша), который он по-феноменологически называет "интенциональным", восстанавливая тем самым исконное значение этого термина. Существенно, что в этой главе Элиаде целиком опирается на идеи буддийских тантриков (авторов "Чарьев"), что, конечно, не случайно, поскольку они лучше сохраняют дистанцию от буквалистского истолкования тантрических практик, стремясь, как правило, не выходить за пределы созерцания. "Интенциональный язык", в таком случае, оказывается, как пишет автор, средством пробуждения, а не средством утаивания или умолчания; но это "средство" действует только на тех, кто уже стоит на пороге нирваны. Сандхабхаша, подобно мантре, непонятен для обычного языка, ибо "густота смысла" в нем может коррелировать лишь с достаточно развитым и продвинутым в "недвойственности" сознанием. Кроме того, подобный язык в завуалированной форме есть точная "калька" с универсальных космических движений, ибо он насквозь пронизан разнообразными аналогиями, гомологиями и отсылками к самым разным уровням бытия и сознания; примеры подобных перекрестных ходов Элиаде приводит, опираясь на "Дохакошу" тантрического поэта Канхи. Иначе говоря, этот язык реализует ту непосредственную истину, которая во многих мистических формулах звучит как "Все есть Одно". Подобно тому как практики тантры разрушают профанный мир – но только для того, чтобы в конечном счете оправдать его! – так и тантрический язык, выражая больше того, что он содержит (ибо одно слово может отсылать ко многим денотатам), подвергает деструкции язык "нормы" – но с тем чтобы найти некое глубинное основание, на котором они оба становятся тождественными.

Быстрый переход