Временный же заместитель Кошанского, молодой адъюнкт-профессор педагогического института в Петербурге Александр Иванович Галич, успевший в короткое время своим мягким, открытым нравом расположить к себе лицейскую молодежь, сердечно поздравил Дельвига с первым печатным опытом.
— Почин дороже денег, — говорил он, — вы, барон, открыли дверь и другим товарищам вашим в родную литературу. Бог помочь! А чтобы достойно отпраздновать этот почин, я прошу вас и всех ваших друзей поэтов в мою хижину на хлеб-соль.
— Ваше благородие, позвольте узнать, — допрашивал, немного спустя, Пушкина лицейский обер-провиантмейстер и старший дядька Леонтий Кемерский, — какое такое празднество нонче у Александра Иваныча?
— У Галича? А ты, Леонтий, почем знаешь?
— Да заказали они у меня к вечеру всякого десерту: яблоков, да мармеладу, да кондитерского печенья-с…
— Нынче именины барона Дельвига, — усмехнувшись, отвечал Пушкин.
— Ой ли? Именины-то их, помнится, приходятся на преподобного Антония Римлянина, осенью, за три дня до большого Спаса?
— Да, то именины церковные, а нынче стихотворные: день стихотворного его ангела.
— Так-с.
В тот же день, в 5 часов, вместо вечернего чая с полу-булкой, Леонтий Кемерский собственноручно преподнес Дельвигу на маленьком подносе стакан шоколаду с тарелочкой бисквитов.
— Честь имеем поздравить ваше благородие с днем стихотворного ангела-с!
Надо ли прибавлять, что добровольное угощение это обошлось неожиданному имениннику вдвое дороже заказного?
Вечер у профессора Галича прошел для лицейских стихотворцев чрезвычайно оживленно. Первым делом, разумеется, была прочитана знаменитая отныне ода Дельвига, подавшая повод к торжеству. После того Илличевский должен был также продекламировать свою оду на ту же тему и исполнил это с таким уменьем, что скроенная по точному образцу Ломоносова и Державина, напыщенная ода была прослушана всеми с видимым удовольствием и вызвала дружные аплодисменты.
— Ну, а теперь твоя очередь, Кюхля, — сказал Пушкин.
— Почему же моя? — застенчиво краснея, пробасил Кюхельбекер, однако стал расстегивать куртку, чтобы опустить руку в боковой карман.
— То-то, взял небось с собой. И я знаю даже — что.
— Ну уж нет!
— А хочешь, я тебе всю пьесу твою наизусть скажу?
— Говори!
Пушкин приподнял плечи и сгорбился, чтобы придать себе сутуловатую фигуру Кюхельбекера; после чего, подражая немецкому произношению последнего, с неестественным пафосом забасил:
Все присутствующие покатывались со смеху, Кюхельбекер же, чуть не плача, вскочил на ноги, нервно застегнул опять расстегнутую пуговицу куртки и завопил:
— Это уж не по-товарищески!.. Такой чепухи я никогда не писал… Да и теперешние стихи мои совсем другие…
Он так круто повернулся к выходу, что наткнулся на стул и уронил его с грохотом. Пушкин насильно усадил разобиженного на прежнее место.
— Экой ты, Вильгельм Карлыч, недотрога, право! Настоящий Дон Кихот Ламанчский: готов сражаться с баранами да с ветряными мельницами.
— А ты, Пушкин, что: баран или ветряная мельница? — спросил с кисло-сладкой улыбкой Кюхельбекер.
Пушкин, как и прочие, рассмеялся.
— Каков? Острит тоже! Нет, не шутя, Кюхельбекер, последние опыты твои не в пример лучше прежних — публично здесь заявляю: ты со дня на день совершенствуешься, и те стишки, что у тебя в кармане, я уверен, первый сорт. Покажи-ка их.
— Неохота доставать… — продолжал дуться Кюхельбекер.
— Я тебе помогу, — сказал Пушкин, живо расстегнул ему ту же пуговицу и полез уж к нему рукой за пазуху. |