За стаканом чая да трубкой действительно запрещенного табаку они могли тут по душе наговориться — о чем? Да прежде всего, разумеется, о своих литературных делах. В одном из своих посланий к Галичу Пушкин пишет:
Но чтением друг другу собственных своих юношеских опытов далеко не исчерпывались эти беседы лицеистов. Зачитываясь вновь выходящими журналами, всевозможными историческими и даже философскими книгами из лицейской библиотеки, они, под свежим впечатлением прочитанного, имели неодолимую потребность обмениваться возбужденными в них новыми мыслями, изощряться в «празднословии» и «праздномыслии» (собственные выражения Пушкина).
"Евгений Онегин"
Одно, впрочем, из таких сборищ у Галича, особенно бурное, имело преимущественно учебный характер. Дело в том, что общий шестилетний курс лицейский разделялся на два трехгодичных — младшего и старшего возраста. Между тем 19 октября 1814 года истекло уже первое трехлетие пребывания Пушкина и его товарищей в лицее, и для перехода в старший курс им предстояло теперь сдать по всем предметам полный экзамен, который, в довершение всего, должен был происходить еще публично. Хотя для облегчения лицеистов экзамен этот был отложен до января 1815 года, тем не менее они трепетали не на шутку.
— Помилуйте, Александр Иваныч! На вас вся надежда! — пристали они к Галичу, как только собрались опять у него.
— То-то! Взялись за ум, да поздно! — подтрунил над ними молодой профессор. — О чем же вы, господа, раньше-то думали?
— Гром не грянет — мужик не перекрестится, — заметил Горчаков. — А впрочем, на Бога надейся, да сам не плошай, говорит другая пословица.
— Ну да! Тебе-то, Горчаков, хорошо толковать, — возразил Пушкин. — Тебя, да Вальховского, да, пожалуй, зубрилу Кюхельбекера хоть сейчас проэкзаменуй — не срежетесь. Зато мы, прочие, провалимся… до центра земли!
— А кто же виноват в этом, друг мой? — спросил Галич.
— Да уж, разумеется, не мы.
— Не вы? Так уж не мы ли, ваши наставники?
— А то кто же? Зачем нас порядком не приструнили?
— Так, так. С больной головы да на здоровую…
— Нет, господа, — вмешался Пущин, — виновато во всем наше беспутное междуцарствие: нет твердой руки над нами — и все вновь расползлось.
— А новый надзиратель ваш, Фролов? — спросил Галич. — Кажется, человек твердый!
— Да, как камень! Но мы все-таки, как бы то ни было, не совсем уж дети или пешки; а он как нами помыкает:
— Руки по швам! Цыц! Молчать!
— Позвольте объяснить вам, Степан Степаныч… — начнешь, бывало, только.
— Что-о-о-с? Вы еще объясняться? Молокососы!
— Извините, Степан Степаныч, молокососами нас даже профессора не называют.
— Молчать, говорят вам! Марш в карцер! Еще рассуждать вздумали!..
Рассуждать, конечно, перестанешь, но — и слушаться тоже.
— Вот это напрасно, — сказал Галич, — он, так ли, сяк ли, ваш первый начальник, потому что Гауеншильд хотя и числится за директора, но так занят своим пансионом, что ему не до вас. А что Степан Степаныч ввел у нас некоторый порядок — этого, я думаю, вы не станете отрицать. Новый эконом, Камараш, кормит вас ведь лучше Золотарева?
— Лучше. Но ведь это новая метла, Александр Иваныч…
— Все равно; на продовольствие вам пока, стало быть, жаловаться нельзя. Затем, по предложению же Фролова, у вас введено теперь фехтование, введены танцы. То и другое как упражнение в телесной ловкости вовсе не лишнее. |