Изменить размер шрифта - +
Молодость любит выставлять наготу напоказ; она сильна сознанием своей красоты. Старость степенно-стыдливо закутывается в одежды, и у нее есть на то основания. Если кому и следовало видеть нагими эту красную от жары, поросшую седым волосом и, как то получается с годами, уже почти женскую по очертаниям грудь, эти бессильные руки и бедра, эти складки дряблого живота, то только старику Елиезеру, который принимал все спокойно, без возражений, не желал мешать своему господину в его демонстрации.
Тем более не мешал он Иакову исполнять прочие, не выходившие за пределы обычного при тяжком горе обряды, особенно сидеть у кучи сора и непрестанно марать себя пеплом, который смешивался со слезами и потом. Такие действия заслуживали одобренья, и Елиезер позаботился лишь о сооружении на этом месте скорби мало-мальски отвечающего своему назначенью навеса, чтобы в самые жаркие часы дня их не так донимало солнце Таммуза. Тем не менее горестное лицо Иакова с отверстым ртом, отвисшей под бородой нижней челюстью и то и дело закатывавшимися, устремлявшимися кверху из непостижимых глубин страданья глазами, побагровело и распухло от жары и от муки, и он сам это отметил, ибо такова уж особенность натур мягких, что они внимательны к своему состоянию и считают своим правом и долгом выразить его словами.
– Побагровело и распухло, – говорил он дрожащим голосом, – лицо мое от плача. Согбенный, сажусь я, и по щекам моим текут слезы.
То не были собственные его слова, это чувствовалось сразу. Так или в этом роде, согласно старинным песням, говорил уже Ной при виде потопа, и слова Ноя Иаков присвоил себе. Ведь это же хорошо и утешительно-удобно, что есть готовые, сохранившиеся от первобытных времен многострадального человечества словосочетания скорби, которые, как по заказу, подходя и к делам позднейшим, дают выход горестям жизни, насколько слова вообще способны дать выход, так что, пользуясь этими формулами, можно соединять собственное горе со старинным, которое всегда налицо. Иаков и в самом деле не мог оказать своему горю большей чести, чем приравняв его к великому потопу и применив к нему слова потопной чеканки.
Вообще в его словах и плачах было, при всем его отчаянии, много чеканного и получеканного. Особенно отдавала чеканностью непрестанно вырывавшаяся у него жалоба: «Хищный зверь сожрал Иосифа! Растерзан, растерзан Иосиф!» – хотя не следует думать, будто это сколько-нибудь лишало ее непосредственности. Ах, в непосредственности не было недостатка, несмотря на чеканностть.
– Агнец заколот, заколота овца, родившая агнца; – голосил Иаков, раскачиваясь и рыдая. – Сначала овца, а теперь и агнец! Овца покинула агнца, когда до убежища оставался всего один переход; а теперь заблудился, теперь пропал и покинутый агнец! Нет, нет, нет, нет! Это слишком, это слишком! Горе, горе! О любимом сыне я плачу. О ростке, корни которого вырваны, о надежде своей, вырванной, как саженец, – плачу. Мой Даму, дитя мое! Преисподняя стала его жилищем! Я не стану есть хлеб, я не стану пить воду, растерзан, растерзан Иосиф…
Елиезер, время от времени вытиравший ему лицо смоченным водой платком, участвовал в его плачах, поскольку они в большей или меньшей мере восходили, как видим, к готовым формулам и шаблонам: во всяком случае, он всегда, то скороговоркой, то нараспев, подхватывал такие застывшие повторы, как возглас «Горе!» или «Растерзан, растерзан!». Впрочем, часами плакал и весь поселок, как плакал бы и в том случае, если бы скорбь о гибели обаятельного хозяйского сына была не столь непритворна. «Хой ахи! Хой адон! – Бедный брат! Бедный господин наш!» – доносились до Иакова и Елиезера дружные крики, и еще они слышали, как домочадцы, хотя и не в таком уж буквальном смысле, отказывались есть и пить, оттого что саженец вырван и зеленый росток засох под ветром пустыни.
Хорошая вещь обычай, благотворно размеряющий предписаниями веселье и горе, чтобы они не буйствовали, не выходили из берегов, а твердо держались четкого русла.
Быстрый переход