Изменить размер шрифта - +
О Елиезер, я честно и сокрушенно признался богу, что на это у меня не хватило бы силы. Ты думаешь, он милостиво принял мое смирение и сжалился надо мной из-за моего признания? Как бы не так! Он даже глазом не моргнул и сказал: «Да случится то, чего ты не в силах сделать, и если ты не можешь это отдать, я возьму это сам». Вот что такое бог.
– Вот оно, погляди, его платье, твердые от крови лохмотья. Это кровь его жил, которые вместе с его мясом разорвал зверь. О ужас, ужас! О грех бога! О дикое, слепое, бессмысленное преступленье!.. Слишком большое требованье предъявил я к нему, Елиезер, ведь он был еще дитя. Он сбился с дороги и заблудился в пустыне, и тогда на него напало это чудовище и подмяло его под себя, чтобы загрызть, не обращая внимания на его страх. Может быть, он звал меня, может быть – мать, которая умерла, когда он был маленький. Никто не услышал его, об этом уж позаботился бог. Как ты думаешь, на него напал лев или это дикий кабан, вздыбив щетину, вонзил в него свои клыки…
Он содрогнулся, умолк и погрузился в раздумье. Слово «кабан» не преминуло вызвать ассоциации, которые перевели тот единственный в своем роде ужас, что терзал его чувство, в высокую сферу образцов, прообразов и вечного коловращенья, как бы вознося этот ужас к звездам. Вепрь, свирепый главный кабан – это был Сет, богоубийца, Красный, это был Исав, которого он, Иаков, в виде исключенья, сумел умилостивить, рыдая у Елифазовых ног, но который, как правило, согласно прообразу, разрывал на части своего брата, а подчас и сам представал здесь внизу расчлененным на десять частей. В этот миг к сознанью Иакова из бездны, куда он провалился, получив кровавые клочья, чуть было не поднялось некое озаренье, некое легендарное подозренье: он смутно догадывался уже, кто был этот проклятый, растерзавший Иосифа вепрь. Однако, прежде чем эта догадка вышла на поверхность, он позволил ей снова исчезнуть во тьме и даже сам немного помог ей туда уйти. Как это ни странно, он не хотел ничего о ней знать и отказывался узнавать горнее в дольнем, потому что подозренье в виновности, дай он ему только волю, обернулось бы против него самого. Его мужества, его правдолюбия хватило на то, чтобы признать, что Иосиф должен отбыть наказание, и поэтому он предъявил к себе требование отправить его в дорогу. Но признать свою совиновность в гибели мальчика, – а совиновность эта была бы совершенно очевидна, если бы его подозрение пало на брата, то есть на братьев, – у него, что вполне простительно, ни мужества, ни правдолюбия уже не хватило. Согласиться, что он-то и был главный кабан, который своей самоупоенной, безумной любовью погубил Иосифа, – такое требование он втайне считал чрезмерным и, казнимый жестокой болью, от этой мысли отмахнулся. А между тем невыносимая жестокость этой боли вызывалась именно этим отвергнутым и загнанным в темноту подозреньем, да и тяга к пышным демонстрациям горя перед богом шла в основном оттуда же.
А бог Иакова занимал, бог стоял за всем, к богу были устремлены его допытывающиеся, плачущие, отчаявшиеся глаза. Лев ли, кабан ли – задумал, разрешил, словом, совершил это страшное дело бог, и он, Иаков, испытывал определенное, по-человечески понятное удовлетворение оттого, что отчаяние позволяло ему спорить с богом, находиться в возвышенном, по существу, состоянии, которому странно противоречило внешнее униженье в пепле и наготе. Впрочем, униженье это было необходимо для спора. Иаков бередил свое горе – для этого он говорил без обиняков и не следя за своими губами.
– Вот что такое бог! – повторял он с подчеркнутым содроганьем. – Господь не спрашивал меня, Елиезер, он не приказывал мне испытания ради: «Принеси мне в жертву сына, которого любишь!» Возможно, что, сверх смиренного моего ожиданья, у меня хватило бы на это сил, и я повел бы дитя свое в землю Мориа, хотя бы оно и спросило меня, где же овца для всесожженья; возможно, что я не лишился бы чувств от этого вопроса и заставил бы себя занести нож над Исааком, уповая на овна, – ведь дело шло не только об испытании! Но нет, Елиезер, все было не так.
Быстрый переход