|
Тело покрылось солью и чешуей, белые, мертво-мутные и от этого ощущавшиеся как развратные рыбьи глаза с каждой секундой сужали свой обзор.
"Уехала-таки стерва. Уехала. Теперь одному надо... Если придут, никто не защитит... никто не скажет "этот наш больной...""
- Куда уеххла доктрша?
Он снова вернулся, докульгал, дополз до санитара. Ловко имитируя, как ему казалось, обычную дурашливо-назойливую эйфорию больного, стал искательно шевелить крюченными своими руками перед Саньком. Так здесь делали все, кто мог вырваться из предопределенного лекарствами круженья: заискивали, кривлялись, выгибались и падали наземь, каждое утро изводя медсестер и санитаров преданностью своему (только своему!) лечащему врачу. "Доктор Глобурда сегодня будет?" "Мой доктор сказал..." "Калерия Львовна разрешила не принимать..." Серов решил идти за всеми, поступать как все, решил кривляться и слюнявить ворот пижамы, чтобы обмануть всех и обмануть себя и хотя бы во время этого обмана не бояться, что его вычислят и засекут, поймут, от кого он здесь прячется и зачем.
- Куда уеххла? - повторил Серов.
- С Хосяком уехала. Куда ж еще. На семинар, на дачу. До конца недели, видать, уехала.
Бледно-сиреневое, стекающее по краешку полусомкнутых век вмиг подсыхающими чернилами солнце уже поднялось высоко, стало жечь сильнее, стало менять свой цвет на сизо-фиолетовый по краям, а посередине черно-желтый, стало каменеть, ссыхаться, стало обваливаться тихо...
"Брешет Санек. Как псина вонючая, брешет! Не могла она меня одного тут оставить!" Серов медленно обтек взглядом двор, отграниченный от мира многометровым крепким забором. Двор жевал обычную свою жвачку. Сплевывал эту жвачку и перекатывал до беспамятства что-то похожее на дергающуюся в кривулечных шеях, свербящую в усыхающих, свернутых набок пенисах, из ничего себя творящую жизнь. Шестьдесят человек шатались по двору, стягивались в водовороты, попадали в невидимые постороннему глазу, но ими самими хорошо ощущаемые воронки; людей этих тошнило, рвало, вынимало из них загустевшее застойное семя, жестяной проволокой выдергивало из дымных поганых ртов дикую и неуправляемую внешнюю речь. Они шли не останавливаясь, переругивались, хлюпали носами, вспоминали давно покинутые дома, показывали санитарам кукиши, трясли перед ними тряпьем. Как мелкие базарные никому не нужные сумасшедшие, они менялись на ходу какой-то мелочью, ныли, страдали, выли. Они шли, как ходит вокруг грубых комков ночи нежно-телесная земля, как стайка лишенных воли сурков идет за хитрым дударем, нанимаемым каждую осень слепым помещиком, бывшим владельцем больницы и ее окрестностей, помещиком, живущим - как знал Серов - второй век здесь же, рядом, и не умирающим почему-то ни от власти, ни от суховеев, ни от чумы...
Здесь-то, в этом кружении, на этом скрипучем карусельном ходу, пристроился к Серову маленький, аккуратно вылизанный, припудренный и припомаженный человечек.
Человечек этот ни молодой, ни старый, человечек безвозрастный был в красном бархатном женском халате до пят, ножки его были обуты в круглоносую детскую обувь. Ножкой маленькой, китайской он на ходу и пришаркнул, представился:
- Воротынцев. Бывший лекарь. Ныне - лишен диплома. Вы, я вижу, на пределе. Еще круг-два, и свалитесь. Остановиться хоть на минуту можете? Я ведь сам с этого начинал. Я вам постараюсь помочь. Только...
Но круг уже затянул Серова, всосал его, человечек безвозрастный отстал, голос его истерся о шаркотню, притопы. Серов крутил головой из стороны в сторону, озирался и оглядывался, но человечек пропал напрочь.
Во время одного из таких озираний Серов заметил петуха. Черный, с седым оплечьем, голоногий, худой, с обломанной и волочившейся левой шпорой, петух крался совсем близко, крался вверх по подъему крыши боковой, отходившей от основного корпуса пристройки. Крыша пристройки подводила прямо к окнам инсулиновой палаты. |