Изменить размер шрифта - +

— Ну, есть там пара вопросов, — уклончиво ответил Валера, потупив глаза, как маленький, понял, видимо, что выглядит забавно, и деловито обратился к Эдику со Славой: — Казанову нашего сюда, быстро. Ну и потом… Билеты и все остальное, вы знаете. Я через часок буду.

Через часок — это вряд ли, сквозь прилившую кровь трудно подумала Юля.

Они вернулись через два часа. Юля вспоминала эти два часа почти до самого конца. И ни о чем не жалела — почти до самого конца.

Началось все скверно, а кончилось слишком быстро.

Зато Юля даже не успела испугаться.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Отеческий долг

20–21 ноября

 

ГЛАВА 1

 

Фоксборо.

Тим Харрис

 

Пока Тим лежал неподвижно, нога почти не болела. Чуть ныла, чтобы помнил: шевелиться не стоит. Тим не хотел шевелиться. Он хотел умереть. Смысла жить больше не было.

Мама заходила каждые десять минут, каждый раз в новой роли: мамы жалеющей, мамы понимающей, мамы-подружки, мамы-подбери-нюни-рохля, наконец — мамы отчаявшейся. Тим жалел ее, но успокоить не мог. Себя было жальче.

В общем, мама закусила пальцы, быстро вышла и снова позвонила папе. Тим старался не слушать, но мама была не в том состоянии, чтобы следить за голосом, а Тим — не в том состоянии, чтобы накрываться подушкой. Мама сперва не хотела говорить папе все подробности, а у него было много дел, и он уговаривал отложить беседу до вечера. Тут мама и закричала: про тренировку, про колено, про проклятый соккер и про операцию. Это слово вытягивалось в тонкий вой — два раза подряд. Еще она воскликнула: «Нет-нет, не перелом, но, Расти, он плачет!» Тиму стало стыдно, и он заплакал.

Тим был не то чтобы железный парень, но последний раз показывал слезы отцу лет восемь назад, еще до школы. Кот Макферсонов на глазах у Тима задрал голубя и подло не позволил Тиму задрать себя. Папа тогда рассказывал про выживание, звериную природу, настоящее горе и мужское к нему отношение так долго, что Тим пообещал себе: больше родители плачущим его не увидят. И обещание держал — до сегодняшнего дня. С сегодняшнего дня обещание, как и все остальное, потеряло смысл.

Сырое отчаяние опять пробило Тима насквозь. Он чуть не завыл и держался на этой грани «чуть», пока внизу не хлопнула дверь. Папа пришел. Вернее, примчался. Тим понимал, что боль и страдания длятся долго только для того, кто страдает. Для остальных это щелчок и дуновение.

Мама при виде папы, конечно, вздумала снова рыдать, хотя после разговора оставалась спокойной — во всяком случае, беззвучной. Теперь она была слышна, как будто стены стали бумажными. А может, у Тима обострился слух от лежания в темноте. Папа выслушал маму сколько вытерпел, что-то некоторое время говорил почти беззвучно — а, про ее лекарства, — и затих.

Через полминуты по косяку двери в комнату Тима деликатно застрекотали костяшки. Тим проморгался, начал вытирать слезы, подумал, а какого черта, тем более что темно ведь, и вытер еще тщательней. Папа стрекотнул контрольно, и в полумрак воткнулась ослепительная плоскость.

— Тим, можно войти?

Полумрак горестно молчал. Тим тоже.

— Тимми?

Полумрак зашелестел и горестно всхлипнул. Тим удивился, понял, что это он сам, и постарался сдержаться.

Слепящая плоскость распахнулась на полкомнаты и исчезла. Папа вошел, осторожно прикрыл за собой дверь и прислонился к ней спиной.

— Болит? — спросил он почти равнодушно.

Колено не позволяло уткнуться в подушку, потому Тим уставился туда, где при свете был виден плакат команды, а сейчас неровно висели пятна чуть светлее прочей тьмы. Лицо папы казалось таким же пятном.

Пятно бодро сообщило:

— Сейчас как раз не слишком больно, наркоз еще не отошел.

Быстрый переход