Ссыльные, составлявшие в Большерецком остроге значительную часть населения, занимались тем же, чем и коренные жители. В какой-то степени их жизнь была более обеспеченной, чем у камчадалов или неслужилой части русского населения. На содержание ссыльных, как и на содержание солдат и казаков, казна отпускала по нескольку копеек на день. Но этим все их преимущества и заканчивались. Оторванные от родной почвы, не привыкшие к суровым будням далекого полуострова, семь-восемь месяцев в году покрытого снегом и льдом, эти люди, до ссылки чаще всего дворяне и, следовательно, как правило, белоручки и тунеядцы, попав в Большерецк, опускались, хирели и медленно угасали. Лишь наиболее сильные, предприимчивые и энергичные из них приспосабливались к местным камчатским условиям и жили так же, как и их новые соседи. И следует сказать, что таких было немало. Неприхотливость, выносливость, умение приспособиться к самым тяжелым условиям — эти неотъемлемые качества русского человека внезапно появлялись у людей, дотоле не подозревавших о том, что они такими качествами обладают. Немаловажную роль играла при этом и другая черта русского характера — артельность, когда каждый готов был помочь товарищу из последних средств и сил. К тому же еще не чувствовалось особенно большой разницы ни в образе жизни, ни в чем-либо другом между вольными жителями Большерецка и сосланными сюда каторжанами. Самым существенным отличием было, пожалуй, то, что каторжане раньше знали лучшую жизнь, горько жалели о ее утрате и в глубине души надеялись вернуться к ней, а местные жители ничего лучшего никогда не видели, считали, что живут они ничуть не хуже других, и потому ни к чему иному не стремились.
Вот это-то неизбывное стремление каторжан когда-нибудь вновь обрести утраченное, стремление, не оставлявшее ни одного из них ни на миг вплоть до самой смерти, и представляло наибольшую опасность спокойствию местного начальства. Но крепкий гарнизон и тысячи километров гиблого сибирского бездорожья обращали их помыслы о возвращении к былой жизни в воздушные замки и беспочвенные фантазии людей, истосковавшихся и несчастных…
Сюда и приехал Ваня Устюжанинов с казаком Никитой. Черных поздним октябрьским вечером 1770 года.
Большерецк был погружен в совершеннейшую тьму. Жир зря не жгли — берегли на зиму. Иной раз — чего греха таить — приходилось его по весне и в пищу употреблять. Однако на этот раз путина была хорошей, да и грибов с ягодами пособрали немало — голода не ждали, Никита предложил Ване переночевать у него дома, но мальчик побоялся нарушить отцовский наказ и, поблагодарив казака за радушие, постучал в окно соседней избы, в которой обитал давний приятель Ваниного отца местный большерецкий поп Василий Ложков.
Хозяин дома даже не вышел встречать Ваню — он давно уже сильно болел и редко когда поднимался с постели. Встретила Ваню крещеная камчадалка Аксинья, которая вела хозяйство овдовевшего и бездетного попа Василия.
Дом Ложкова был небольшим, всего в три тесных комнатки. Уже в сенях терпко и густо пахло травами: отец Василий собирал их, сушил, варил из них темные густые настои и затем потчевал больных, веря в чудодейственную силу своих лекарств, к немалой досаде ссыльного лекаря шведа Мейдера, единственного служителя Эскулапа во всей округе.
Кое-кому лечение у попа помогало. Не помогало только самому отцу Василию: месяц от месяца чувствовал он себя все хуже. Когда Ваня, стараясь не шуметь, переступил порог дома, отец Василий лежал на кровати в первой горнице — самой большой во всей избе, на высоких подушках и, слабо улыбаясь, глядел на гостя. Ваня еще на крыльце снял шапку и, войдя в дом, истово перекрестился, а затем низко, в пояс, поклонился хозяину и почтительно, как наказывал отец, поздоровался с ним.
— Здравствуй, Ванюша, здравствуй, — слабым голосом произнес больной и добавил: — Ну, сымай зипун да садись к столу. Устал небось с дороги?
— Ничего, батюшка, — ответил Ваня, — не больно устал, молодой еще. |