Не из-за награды, за наши головы обещанной, рисковали они собственными своими головами. Не может человек идти на смерть ради своей выгоды, но только ради идеи, которой он служит, сказал как-то мудрец Руссо. А какой идее служили Паранчин и Измайлов? И вместе с тем шли па гибель. Почему? Зачем? Этого я понять не могу.
— И не сможешь, — ответил Хрущов. — Они родились здесь и здесь же хотят жить и умереть. А для тебя не существует родины, и ты не знаешь, что это такое.
— Но разве можно любить родину нищую, голодную, невежественную и дикую? — спросил Беньовский.
Хрущов ответил ему вопросом на вопрос:
— А если бы мать, родившая тебя на свет, была бедной и невежественной, меньше любил бы ты ее, чем чужую для тебя женщину, но богатую и просвещенную?
— Не знаю, — помолчав, сказал Беньовский, — сердцем я соглашаюсь со справедливостью твоих слов, но ум мой не может согласиться с ними.
— Что ж, — грустно заметил Хрущов, — наверное, у этих не очень-то образованных людей ум молчит, но зато громко говорит сердце. Помнишь, что сказал однажды Монтень? «Я люблю мужиков: они недостаточно учены, чтобы рассуждать превратно!» — И, помолчав, добавил: — А я к тому же еще и завидую им.
Когда галиот, качнувшись под порывами ветра, медленно тронулся с места, оставленные на берегу Измайлов и Паранчин не выдержали и заплакали. Заплакали и несколько человек на галиоте.
И вдруг, когда корабль уже тронулся с места, с его кормы прыгнула женщина. Она неловко плюхнулась в воду, но тут же вынырнула и, рассекая сильными широкими взмахами рук холодную воду бухты, быстро поплыла к берегу.
— Лукерья! Паранчина! — в несколько голосов закричали на галиоте.
Прошло еще несколько минут, и она, подплыв к берегу, встала рядом со своим мужем. Единственная из стоящих на берегу она не плакала. Лукерья стояла, крепко держась за руку мужа, и, казалось, смотрела не на уходящий корабль, а на поднимающееся над морем солнце. Ваня не плакал. Он внимательно смотрел на учителя. Беньовский почернел и осунулся, взгляд его был холодным и жестким, черты лица заострились и отвердели. Он смотрел вместе со всеми на удаляющийся берег Симушира, но в глазах его Ваня не увидел ни слез, ни жалости.
В середине дня 2 июля «Святой Петр» вдруг вздрогнул от порыва сильного ветра. Ветер ударил внезапно — несколько дней до этого был совершеннейший штиль, — и экипаж впал в беспечное успокоение. Светило ясное солнце, на небе не было ни облачка, и вдруг галиот резко бросило вперед. Люди попадали с ног. Беньовский выскочил из каюты наверх, но все снова утихло. Вдруг еще один внезапный удар ветра качнул корабль. Теперь все уже заметили над самой водой далекую черную тучу; она охватила весь юго-восточный край горизонта и стремительно шла навстречу галиоту, касаясь воды рваными закраинами.
Стало пронзительно тихо. Море замерло, как бы покрывшись невидимой пленкой, и вдруг весь юго-восточный край горизонта враз прошили молнии, и третий удар ветра — неизмеримо более сильный, чем два первых, — обрушился на корабль. Галиот накренился набок, едва не коснувшись воды концами рей.
После третьего удара Ваня, до того находившийся в каюте, выскочил на палубу. Он увидел, как небо вдруг стало черным и низким. Птицы, только что громко и тревожно кричавшие, куда-то пропали. Вода зарябила и заплескалась, будто на нее стали дуть со всех четырех сторон невидимые великаны. И с самого края света покатился к галиоту огромный водяной вал, увенчанный серым гребнем пены.
Беньовский кинулся к штурвалу. Он что-то стал кричать прямо в ухо штурману Чурину, и тот, сорвавшись с места, ринулся к мачте. Перекосив лицо, широко раскрывая рот и размахивая руками, Чурин вместе с матросами метался по палубе галиота, свертывая один за другим паруса. |