Только боком нам выходит такая доброта! Ты говоришь: мучается, страдает. А спроси самого себя: страдал бы он, если б не его, а невиновного Филатова осудили на бойкот? Мучился бы угрызениями совести? Не верю я в быстрые раскаяния, дядя Вася, в них больше игры на публику. Да ты пойми, не потому он раскаивается, что Белку убил и на Филатова хотел свалить, а потому, что через месяц полеты начнутся и он боится, что я выгоню его со станции с волчьим билетом!
– Знаю, что хочешь выгнать, – кивнул Кирюшкин, – потому и затеял этот разговор. Выгнать легко: черканул пером по бумаге – и нет человека. Много я таких видел, которые пером биографию человека меняли, только ты вроде другой крови. Подумай, крепко подумай, Сергей.
– Подумаю, – миролюбиво согласился Семенов. – Ты не обижайся, дядя Вася, я ведь тоже не очень уже молодой, всякого повидал. Осокин в Арктике человек случайный, когда‑то он обязательно должен был себя показать. На Льдине такой человек особенно опасен, слишком нас здесь мало, раз‑два и обчелся. Одного заразит, другого – и кончился коллектив. Так что пока останемся при своих, идет?
Вставая, Семенов увидел на полу листок, поднял его, улыбнулся и с выражением прочитал: Отец‑командир Ненавидит задир.
А любит: Белова, Бармина удалого И помаленьку Дугина Женьку.
– Вениамин обронил, – с легкой грустью сказал Кирюшкин. – Ты ничего не видел, обещаешь?
– Пусть сочиняет на здоровье, – засмеялся Семенов, – за справедливость бороться времени меньше будет. Чего только обо мне не писали: и анонимки были и «довожу до вашего сведения» с подписью, а вот эпиграмма впервые.
– Он не только эпиграммы, – оживился Кирюшкин. – Ты вот на него ворчишь, а он талант!
– Что ты говоришь? – деланно удивился Семенов.
– А то, что слышишь. – Кирюшкин вытащил из‑под нар чемодан, открыл его и достал листок. – Чаевничали мы вечерком, вспомнил я остров Уединения в Карском море, где сразу после войны зимовал, про могилку заброшенную упомянул – кто‑то из первых зимовщиков в ней остался, потом гляжу – забился Вениамин в угол и чего‑то шепчет. Я удивился: неужто молишься, паря? А он мне – листочек: тебе, дядя Вася, на память. На, смотри. На листке было написано: «Кирюшкину Василию Лукичу посвящаю». И далее следовали стихи:
НЕИЗВЕСТНОМУ
Арктический остров невзрачный,
Клубится туман, словно пар,
На скалах суровых и мрачных
Волнуется птичий базар.
Построили станцию люди,
Зимуют, воюют с пургой,
О солнце, о бабах тоскуют,
Мечтают вернуться домой.
О нем почему‑то забыли.
Остался он здесь навсегда.
Уныло звенит на могиле
Из старой жестянки звезда.
А время надгробие точит,
Уж имя его не прочесть…
Торжественно море грохочет
В его безымянную честь.
Зачем он на Север стремился?
Учился, работал, как зверь?
Замерз, утонул иль разбился –
Никто не ответит теперь.
На станции лают собаки
И будни бегут чередой.
Сухие полярные маки
Склонились над этой звездой.
– Ну? – нетерпеливо, с торжеством спросил Кирюшкин. – Поэт!
Семенов все‑таки улыбнулся:
– Знаю, дядя Вася, он еще на Новолазаревской стихами баловался.
– Но как написал, со слезой! Голова‑то какая!
Семенов все‑таки улыбнулся.
– Согласен, стихи неплохие, только не надо, дядя Вася, преувеличивать. До настоящего поэта ему далеко.
– Женька твой и таких не напишет. – Кирюшкин сложил листок.
Здесь уже Семенов не выдержал и рассмеялся. |