Ихменев, с письмом в руке, тотчас же бросился к князю. Князя опять не было дома; но старик успел узнать от лакея, что князь теперь, верно, у графа N. Долго не думая, он побежал к графу. Графский швейцар остановил его, когда уже он подымался на лестницу. Взбешенный до последней степени, старик ударил его палкой. Тотчас же его схватили, вытащили на крыльцо и передали полицейским, которые препроводили его в часть. Доложили графу. Когда случившийся тут князь объяснил честолюбивому старичку, что это тот самый Ихменев, отец той самой Натальи Николаевны (а князь не раз прислуживал графу по этим делам), то вельможный старичок только засмеялся и переменил гнев на милость; сделано было распоряжение отпустить Ихменева на все четыре стороны; но выпустили его только на третий день, причем (наверно, по распоряжению князя) объявили старику, что сам князь упросил графа его помиловать.
Старик воротился домой как безумный, бросился на постель и целый час лежал без движения, наконец приподнялся и, к ужасу Анны Андреевны, объявил торжественно, что навеки проклинает дочь и лишает ее своего родительского благословения.
Анна Андреевна пришла в ужас, но надо было помогать старику, и она, сама чуть по без памяти, весь этот день и почти всю ночь ухаживала за ним, примачивала ему голову уксусом, обкладывала льдом. С ним был жар и бред.
Вот вам и все. Не в князе тут сила, а в том, что каков бы он ни был, он всегда огражден от всякой попытки Ихменевых и т. п. – своим экипажем, швейцаром, связями, наконец даже полицейским порядком, необходимым для охранения общественного спокойствия.
Так, стало быть, положение этих несчастных, забитых, униженных и оскорбленных людей совсем безвыходно? Только им и остается что молчать и терпеть, да, обратившись в грязную ветошку, хранить в самых дальних складках ее свои безответные чувства?
Не знаю, может быть, есть выход; но едва ли литература может указать его; во всяком случае, вы были бы наивны, читатель, если бы ожидали от меня подробных разъяснений по этому предмету. Пробовал я когда-то начинать подобные объяснения, но никогда не доходили они как следует до своего назначения. Теперь уж и писать не стану. Да и вообще – неужели вы, читатель, до сих пор не заметили, что мы с нашею литературою все повторяем только зады? Произвела жизнь наша, много лет тому назад известный разряд личностей; лет двадцать тому назад художники их приметили и описали; теперь критике опять пришлось обратиться к разбору произведений одного из этих художников; вот она сгруппировала, с картин художника, несколько личностей, кое-что обобщила, сделала кое-какие выводы и замечания… И вот все, что покамест мы можем. Мы нашли, что забитых, униженных и оскорбленных личностей у нас много в среднем классе, что им тяжко и в нравственном, и в физическом смысле, что, несмотря на наружное примирение с своим положением, они чувствуют его горечь, готовы на раздражение и протест, жаждут выхода… Но тут и кончается предел наших наблюдений. Где этот выход, когда и как – это должна показать сама жизнь. Мы только стараемся идти за нею и представлять для людей, которые не любят или не умеют следить сами за ее явлениями, то или другое из общих положений действительности. Берите же, пожалуй, факт, намек или указание, сообщенное в печати, как материал для ваших соображений; но, главное, следите за непрерывным, стройным, могучим, ничем не одержимым течением жизни и будьте живы, а не мертвы. Со времени появления Макара Алексеича с братиею, жизнь уже сделала многое, только это многое еще не формулировано. Мы заметили, между прочим, общее стремление к восстановлению человеческого достоинства и полноправности во всех и каждом. Может быть, здесь уже и открывается выход из горького положения загнанных и забитых, конечно, не их собственными усилиями, но при помощи характеров, менее подвергшихся тяжести подобного положения, убивающего и гнетущего. |