– Деревенский какой-то, белобрысый… а, вспомнила! Это Федотка, сын кузнеца. Да-да, помню, как мы с Николашей Полуниным катались, а у моей Незабудки расшаталась подкова, и мы остановились около кузни, а этот Федотка нам квасу напиться принес, а квас оказался кисловат, и Николаша сказал, что не квас это, а сущая татарская буза, и Федотка обиделся и заревел, дескать, барин их басурманами называет, коль говорит, будто их квас – это буза татарская. А Николаша…
– Погодите, барышня, – бесцеремонно прервала Зосимовна, и выражение простодушного, самозабвенного оживления, которое взошло на лицо Липушки, когда она вспоминала об этом эпизоде, а особенно – когда произносила имя неведомого Николаши, мигом угасло. – Как письмо к этому Федотке попало?
– Да почтальон передал, как еще? – пожала плечами Липушка. – Там целый мешок был газет, которые еще папенька выписывал, но от которых мы никак не можем отписаться, мною заказанные журналы, альманахи, книжки… Все это Федотка должен вот-вот в дом принести, он в обход пошел, вокруг забора, а я как письмо увидела, так схватила его – ну как было удержаться, к нам же никто давным-давно уже с тех пор, как папенька скончался, не пишет, – прочитала – и мигом напрямик, через сад. Так я Федотку и обогнала… а вот и он идет, – указала она на мальчишку, входящего в ворота со стороны большой дороги с объемистым рогожным мешком в охапке, в каких обычно отправляют многочисленную почту, направленную по одному адресу.
Был мальчишка белобрыс, веснушчат, босоног, одет в домотканую одежду и мало чем отличался от прочих своих деревенских сверстников. Правда, выражение его синеглазой физиономии было весьма смышленое и даже лукавое. Впрочем, при виде сурово сошедшихся бровей Зосимовны он замедлил шаг и начал сбиваться с ноги. Вид его сделался озабоченным и виноватым. Однако это произошло не потому, что он на самом деле чувствовал за собой провинность. Просто в присутствии строгой няньки, по сути дела – домоправительницы и после смерти барина управительницы имения, всякий из протасовских крестьян начинал ощущать себя виновным во всех смертных и не смертных грехах и в любую минуту мог ожидать наказания, всегда сурового и никогда не отменявшегося даже прежним господином, тем паче – робкой барышней.
– С каких это пор ты, Федотка, почтальоном заделался? – сурово спросила Зосимовна. – А Савелий где ж?
– Да там, на мостках. Там девки столовое белье прут, Савелий и задержался с Агашей поболтать, – простодушно пояснил Федотка. – Увидел меня и говорит – на тебе, снеси к Зосимовне почту. Да гляди, говорит, неси бережней, мешок вон разошелся. – В подтверждение своих слов Федотка показал барышне и Зосимовне порванный край рогожки. – И только он это сказал, как из прорехи возьми да и выпади письмо. Савелий глянул – он же грамотен! – и говорит: ага, это барышне, вишь, написано: г-же Протасовой Олимпиаде Андреевне в собственные руки, – его в мешок не клади, не то снова вывалится. Я письмо за пазуху сунул, пяток шагов прошел – гляжу, барышня за оградой гуляют. Ну я и отдал письмо им в собственные руки, как там написано.
– Тебе велено было почту кому нести? – спросила Зосимовна, приподнимая брови, отчего они зашевелились, как две черные гусеницы, готовые вползти под темный ее повойник.
– Тебе, Зосимовна, – отозвался Федотка, глядя исподлобья.
– А ты кому понес, пащенок?
– Зосимовна, ты что? – удивилась Липушка. – За что ты на него гневаешься? Письмо мое, что ж такого?
– Ах так! – подбоченилась Зосимовна. – Ваше, значит? Так чего ж вы с этим письмом ко мне бежите, чего жалуетесь? Сидите с ним, ежели оно ваше, и сами думайте, чего дальше делать и как теперь быть! – И она с самым сердитым видом ушла в дом. |